— Могла быть. Девять лет круглая отличница. — Она опять обратилась ко мне. — Знаешь ли ты, что твоя умница последнее время совсем перестала заниматься? Теперь не хочет ехать. Потом бросит школу...
— Вы несправедливы к Любе, — снова встал я на защиту девушки. — Ее надо понять: выпускной класс...
— Какой выпускной? — перебила меня Евдокия Константиновна. — Здесь же не десять, а одиннадцать классов. Эти месяцы ей непременно надо быть там, в новой школе. Ознакомиться с программой выпускного класса. Может быть, придется заниматься дополнительно... А по иностранному обязательно...
Она устало опустилась на стул. И вдруг долго сдерживаемые слезы залили ее лицо. Люба бросилась к матери.
— Мама, мама, мамочка! Ну я же в самом деле взрослая. И больше всего на свете люблю тебя! Родная моя, не расстраивайся. Я буду заниматься здесь изо всех сил. А программу ты пришлешь.
— Хорошо. Я тоже остаюсь. Вопреки запретам врачей, вопреки здравому смыслу. Когда-нибудь поймешь, как ты жестока!
Евдокия Константиновна тяжело поднялась и вышла из комнаты. Я подошел к Любе, взял ее за руку.
— Люба, тебе надо ехать!
Она молчала.
— Мне очень тяжело это говорить, но мама права.
Она молчала.
— Люба!
Она подняла голову.
— Ты порвал мои госпитальные письма?
— Да.
— Я так и чувствовала. В них же крик моей души. Неужели тебе не хотелось узнать, о чем кричит моя душа? — Люба отняла руку. — Какой ты правильный, Коля. Можно с ума сойти от твоей правильности... Уходи!
НА ЗАСТАВЕ
Наутро снова попадаю в кабину Иванова-третьего. Он продолжает жаловаться на свою судьбу, сочувствовать мне. Но уж лучше бы помолчал. Настроение и так ужасное. Стараюсь понять Любу, свое поведение. Мысленно ставлю на место Евдокии Константиновны свою маму и решаю, что поступил правильно. Но где-то внутри точит и точит червь сомнения. Ведь моя мама тоже умоляла приехать на побывку. Не поехал. Нет, здесь совсем другое. При таких обстоятельствах отъезд в отпуск равносилен трусости, предательству по отношению к сержанту Березовскому, к секретарю, к товарищам.
— Слушай, а что бы тебе попроситься на другую заставу? — советует однофамилец. — Заклюют ведь.
— Не страшно, — беспечно отвечаю я.
Иванова-третьего, может быть, и введу в заблуждение, а себя нет. Стараюсь представить, как все произойдет. Боевой расчет заставы. Две шеренги пограничников застыли в строгом молчании. Майор Козлов зачитывает приказ. Потом разбор моего персонального дела на бюро, обсуждение на комсомольском собрании...
Как это ни странно, сейчас я боялся встречи не с начальником заставы, не со старшиной, а с товарищами. Янис, Ванюха, даже Петька, возможно, поймут меня. А что скажет Березовский? Что скажет Потехин? Открылся, мол, доверился, думал, настоящий человек, а он... Суд товарищей страшнее любого трибунала. Его решение не отменишь, не пересмотришь в кассационном порядке. Оно окончательное и обжалованию не подлежит...
Куда гонит с такой скоростью этот неторопливый человек? Мне незачем спешить, надо еще раз обо всем подумать, и по возможности хладнокровно. Но впереди, будто вынырнув из-под земли, показалась знакомая вышка пограничной заставы. Я задышал часто, точно мне не хватало воздуха...
Первым увидел дежурного по заставе баяниста Костю Сидорова. Он рванулся ко мне, потом притормозил бег, остановился, на его лице появилась робкая улыбка.
— Какой ты бледный, Коля! — И, забыв поздороваться, взял под руку, как больного, и повел к «гайке» — шестигранной скамейке с табличкой посередине: «Место для курения». — Позвоночник, да? — участливо спросил Костя. — Нас тут Гали просвещал, да лектор-то из него сам знаешь какой. Может, воды принести или из санаптечки что-нибудь достать?
Из-за дувала показались Иванов-второй, Ванюха, Потехин и другие ребята. Против госпитальной публики они выглядели богатырями: здоровые, загорелые, подвижные. Увидев меня, заулыбались, ускорили шаг, начали расспрашивать о здоровье, трясли руки, похлопывали по плечам, точно дивясь моей живучести. Откуда-то вынырнул Гали, смешно ковыляя на самодельных костылях, и закричал:
— Как позвонок? В порядке?
Все засмеялись. На шум вышел старшина Аверчук.
— А, Иванов, родимое пятно заставы! И тебе, как Гали, костыли мастерить аль с собой прихватил?
Я не успел ответить: к «гайке» подходил начальник заставы майор Козлов.
— Старшина, что за гулянка в учебное время?
— Сам интересуюсь, — вытянулся Аверчук. — Оказывается, Иванова с почестями встречают.
— Потом решим, какой церемониал устраивать и какую музыку заказывать, — бросил майор. — Продолжайте занятия!
Ребят словно ветром сдуло. Стало до того тихо, что можно было расслышать, как шептались листья серебристых тополей. Двор был идеально прибран, дорожки посыпаны речным песком. Возле дувала в мелком арычке тонко позванивала холодная прозрачная вода.
К «гайке» подбежал шестилетний сынишка Аверчука Витя. Его пухлое добродушное лицо сплошь усеяно крупными веснушками. Их не было только на зубах да на подсиненных глазах. Он, по-отцовски нахмурив брови, спросил:
— Тебя глубоко засыпало?
— Глубоко.
— Ты жив был, когда откопали?
— Жив.