Когда 3 октября, в день объединения, праворадикальные орды заполонили улицы Дрездена, крича: «Подохни, еврей!», местная и призванная на помощь из Западной Германии полиция организовала для них охрану и сопровождение; одновременно появившееся на улицах Шверина небольшое количество людей, выражающих протест против канцлера «германского единства», который праздновал в Шверинском городском театре свое историческое величие, были тщательно выловлены. Здесь, в Мюнхене, где не так давно несколько десятков свистков, в которые свистели левые, мобилизовали всю полицейскую мощь города, незачем напоминать о событиях веймарских времен, чтобы увидеть правую опасность, грозящую увеличившейся Федеративной республике.
Мы снова стали людьми, не знающими меры. Моя запись, сделанная в Дании в конце августа, тогда еще звучавшая как вопрос, как предположение, сегодня подтверждается новыми примерами необузданности, не подлежащей никакому парламентскому контролю. Назову, к примеру, услужливого поставщика «Шпигеля», ведомство Гаука[56]
, которое, по собственной склонности, открывает ящик Пандоры и тем самым — разумеется, того не желая, — продолжает работу Комитета государственной безопасности ГДР: теперь-то наконец начинает проявлять себя его яд длительного действия. Когда-то общепризнанное и цивилизованное правило: «В сомнительном случае — решать в пользу обвиняемого», перевернуто вверх ногами: уже подозрение делает человека виновным.Другим выражением необузданности и отсутствия меры я назвал бы этот централистский кошмар попечительских комитетов, которые просеивают через свое сито с непомерными ячейками человеческие судьбы. Ничто не вынуждало нас создавать этих монстров, ныне уже действующих совершенно самостоятельно. А что заставило нас так безжалостно обойтись с пострадавшими, бесконечно подвергавшимися унижению людьми? Или мы, западные немцы, решили дополнительно самоутвердиться за их счет, за счет «осси»? Уж не должны ли они искупить то, что в свое время позволили себе мы, оставив при высоких постах Глобке и Кизингера, а к ним впридачу — тысячи юристов-нацистов? Или они, наши столь часто жалобно поминаемые «бедные братья и сестры», должны исправить то, что не удалось нам, под солнцем экономического чуда?
Я уже говорил в начале: этим летом, которое было суровым и упорно засушливым, на нашем каникулярном островке серые гуси полностью прекратили свои полеты. Ничто не отвлекало нас. Я не мог не излить на бумаге тот остаток горечи, который накопился, превратившись в осадок, за два года, прошедшие после объединения. Поэтому мои датские записки требуют, чтобы я говорил о себе, о Германии и о себе. Как я не хотел отпускать от себя эту страну. И как я все же утратил ее. Чего мне не хватает и с отсутствием чего мне трудно смириться. И чего мне нисколько не жаль.
Поэтому я озаглавил свою речь: «Речь об утратах».
Список велик, и его придется сократить до некоторых примеров. Все началось с утраты родины[57]
. Но эту утрату, какой бы болезненной она ни оставалась, следует рассматривать как правомерную. Немецкая вина, то есть преступная война, геноцид по отношению к евреям и цыганам, миллионы убитых военнопленных и людей, насильственно угнанных на принудительные работы, преступная эвтаназия, к тому же страдания, которые мы, оккупанты, причинили нашим соседям, особенно польскому народу, — все это привело к утрате родины.По сравнению с миллионами беженцев, которым, как правило, было очень трудно обосноваться на Западе, мне повезло. С помощью языка я хоть и не мог возместить эту утрату, но, соединяя слова как обломки, я мог создать нечто, в чем прочитывалась история утраты.
Большинство моих книг вызывают из небытия погибший город Данциг, его холмистые и равнинные окрестности, матово отсвечивающее Балтийское море; с течением времени и Гданьск превратился в тему, о которой надо было писать. Утрата сделала меня красноречивым.
Лишь то, что утрачено полностью, страстно требует, чтобы его снова и снова называли по имени; возникает мания — выкликать исчезнувший предмет до тех пор, пока он не отзовется. Утрата как предпосылка литературы. Я почти склоняюсь к тому, чтобы пустить в оборот этот тезис, в котором заключен мой опыт.
К тому же потеря родины сделала меня свободным для связей другого рода. Присущая всему, что как-то относится к родным местам, непреложность оседлости теперь для меня недействительна. Почти легкомысленное удовольствие от перемены мест рождает любопытство к чужому. У лишенного родины горизонты шире, чем у жителей передающихся по наследству больших и малых участков земли. Поскольку никакая идеология не увеличивала цену моей утраты — ведь не было утеряно ничего исконно немецкого, не было обретено ничего исконно польского, — мне не нужны были национальные костыли, чтобы чувствовать себя немцем.
Другие ценности стали важны для меня. С их утратой примириться труднее, ибо они оставляют ничем не заполняемую пустоту.