И неожиданно молодая, ядрёная хозяйка, спелая, крепкая, простоватая, деньги комочком в разрез платья: «Ваша комнатка…» – «Замечательно, я, знаете ли, геолог, в разъездах, всё Сибирь, тайга, по русской природе стосковался». – «Живите». – «Да, так жизнь сложилась, один, деньги есть, да что деньги? Мусор». – «Можете у меня столоваться. Не богато, но есть. Только…» – «Конечно, конечно, вот пожалуйста». Деньги – в комочек, за разрез, грудь мягкая, большая, не первой свежести, но ведь в соку, да без мужа – сплошной грех! Гуляй, геолог Гуров, побудь самим собой… Стоп, не Гуров, Андронов. Геолог Андронов из Москвы. И адрес оставил, мгновенно сочинённый, даже не знает, в каком конце города, и есть ли вообще этот адрес. Но как она была похожа на рубенсовских женщин, как хороша…
Выходил к мужикам, рассказывал об экспедициях, сначала то, что когда-то читал, потом наловчился, придумывал так, что самому нравилось. Покряхтывали, чокались: «Силён геолух, ну, брат, и жисть у вас». Разводил руками: «Какая есть, без прикрас».
Что это было за лето!
Всё в памяти осело, снами обросло.
Лето-талисман, лето-тайна…
…Утром он увидел своих соседок по купе и весь день развлекал, подбадривал, убеждал, что ждёт их в жизни всё только самое хорошее, желаемое.
«А вы кто по профессии?» – «Волшебник». – «Нет, мы серьёзно». – «Ах, серьёзно… инженер, инженер человеческих душ, а так как их нет, – того, что взамен». – «Опять шутите».
Очарование линий на день пропало, он даже не мог сказать, которую из них видел на рассвете, любующуюся собой в зеркале.
«А почему вы поехали поездом? Это ведь долго. В командировки обычно летают». – «Деньги экономлю». – «Но ведь они не ваши». – «Государственные тоже нужно экономить». – «Мы не маленькие…» – «Боюсь летать, земной я человек».
Не солгал, хотя и правды не сказал. А чего, казалось, проще объяснить: поддался подсознанию, необъяснимой прихоти, предчувствию, предвидению… А может, действительно так и есть.
Трудно делать не то, что все.
Трудно признаваться, что живёшь без смысла, без цели, по наитию, без выгоды и корысти, без дальних прицелов. Как все – в школу, но тут надо, тут никак, иначе ничего не было бы. Потом в университет, сразу, без драм, без раздумий, не по наитию – по здравому смыслу. «И деньги будут, и почёт». Всё остальное тогда представлял плохо. Всё остальное и не интересовало, оно должно было произойти не с ним, с другим человеком. Ему главное было – быть первым, чтобы хвалили, чтобы говорили. И чтобы никаких раздумий, никаких желаний, мыслей, сомнений, а послушание и аккуратность…
Только два раза в жизни по предвидению: тогда, в СВОЁ лето, и сейчас, в этом раскачивающемся вагоне.
Опустив штору, повернув ручку вентиляции до «Откр.», под мерцающий, промозглый, словно туман, свет ночника уходил Гуров в свою вторую дорожную ночь, не обращая внимания на визг дверей, смех и приглушённые голоса в коридоре, девичьи и надломленные юношеские перешёптывания в купе, с привкусом тайны и надежды. Только морщился, когда это отгоняло мысли, и вновь отыскивал их в невидимом безбрежье. ЭТО он пока не вызывал, начиная словно опытный спортсмен с разминки, с самого материального, весомого, – того, что он знал до неощутимости, без чего уже и не мыслил себя, жизни прожитой и будущей, дней и ночей. С тела, которое было в ладонях его рук, даже когда оно было далеко. Гибким и звонким, линией-лилией оно может и было, но так давно, когда и он был каким-то другим, какого уже никак не мог вспомнить…
Гуров был ещё холост, когда поехал путешествовать за границу. Был в Дрездене, в галерее, стоял перед «Сикстинской мадонной», стараясь держаться так, как держатся другие, смотреть так, отходить так, покачивать головой, закладывать руки в глубокомысленный переплёт… И думал: неужели он один такой тупица, бездарь, животное. Неужели он столь ничтожен по сравнению с млеющими и восхищающимися… Потом пошёл дальше, ничего не увидев и не почувствовав перед шедевром, наткнулся на полотна Рубенса, на дебелых крупных женщин с налитыми ногами и грудью, призывно-обманывающими. И обрадовался, словно целомудренный жених в брачную ночь, радостный не от чуда женского тела, а оттого, что не порченый, не импотент. И пережив ЭТО и соприкоснувшись с искусством, он перестал стыдиться желания, которое испытывал к рубенсовским женщинам. Жене он не изменял по вполне объективным причинам, по которым, был уверен, не изменяли женам все верные мужья: это могло испортить репутацию, а в его профессии это плохо; боялся заболеть неприличной болезнью, но боялся не самой болезни, а того, что её не скроешь; наконец, из-за лени, не желая растрачивать силы на долгий флирт. Долгий, потому что короткий его пугал – он ставил под сомнение искренность желания.