Я лично была свидетельницей, как Константин Степанович, усевшись за обедом рядом с Даргомыжским, стал сначала ворчать и огрызаться, возбуждая этим робкие движения Даргомыжского, с улыбкой старавшегося как можно отодвинуться от него. Затем Шиловский полез под стол и там с усиленным ворчанием стал хватать Даргомыжского за ноги, и, несмотря на то что гениальный композитор отлично знал, что под столом дурачится Шиловский, он подбирал ноги и, причмокивая губами, протягивал под стол мнимой собаке косточку жаркого.
Даргомыжский, так же как и Серов, без малейшего поощрения отнесся к первой опере Чайковского «Воевода»[298]
и ни одним словом не намекнул на то, что в нем таился будущий великий музыкальный талант. Как отнеслись к нему крупные композиторы позднее, я сказать не могу, но мне не однажды приходилось слышать, что самыми даровитыми и глубокими его вещами признавались те, которые были написаны во время его кратковременной, но, несомненно, психической болезни.Что Чайковский был большим музыкантом в душе и что в любимое искусство он вложил жизнь и всю душу свою, – против этого никто спорить не станет, но в таланте его было что-то неровное, что-то болезненное, порывистое, что изобличало в нем не совсем нормальное настроение духа.
Брата Чайковского, Анатолия Ильича, я видала у Бегичевых еще в правоведском мундире[299]
, но только видала и, сколько мне помнится даже, ни разу не разговаривала с ним. Он остался в моей памяти элегантным, несколько чопорно подтянутым правоведом, с корректными манерами и холодным светским тоном. Одетый очень аккуратно, причесанный волосок к волоску, в прекрасно сшитом мундире с блестящими пуговицами, он был диаметральной противоположностью своему брату, всегда отличавшемуся несколько небрежным туалетом, на который он, видимо, не обращал никакого внимания.Марья Васильевна со своим бесцеремонным тоном называла его за это «растрепой», но он, с обычной своей спокойной, несколько ленивой усмешкой встречая такой эпитет, от своего полного равнодушия к туалету не исправлялся и в этом отношении служил полным контрастом Н. Г. Рубинштейну, любившему и прифрантиться, и на модную картинку слегка смахнуть.
Но небрежное отношение к туалету Чайковского было ничто в сравнении с тем, как относился к тому же предмету Серов, одевавшийся с таким возмутительным неряшеством, что воротнички на его крахмальной сорочке почти не отличались цветом от черного борта его потертого фрака.
Как теперь вижу я его в вечер первого представления его чудной оперы «Рогнеда»[300]
, на которую он возлагал крупные надежды, вполне оправдавшиеся на деле. Успех оперы был громадный, и князь Одоевский, бывший в этот вечер в нашей ложе, с восторгом говорил, что он так благодарен Серову за доставленное ему в этот вечер наслаждение, что готов даже в голову его поцеловать, несмотря на то что по этой вдохновенной голове даже наполняющие ее насекомые, наверное, ходят не иначе, как в калошах.Чайковский, присутствовавший в этот вечер в театре, сидел как загипнотизированный и, пройдя в антракте за кулисы, бросился на шею к тенору Орлову со словами:
– Какой вы счастливец, что могли воплотить в живых звуках такую дивную музыкальную мечту!
Все описываемое относится к эпохе моего близкого и короткого знакомства с домом Бегичевых, и к той же эпохе относится и трагический эпизод в семье самой Марьи Васильевны, а именно суд над ее отцом Василием Евграфовичем Вердеревским, вызванный громким и до сих пор всем хорошо памятным делом о крупных злоупотреблениях по казенной поставке соли.
В чем именно заключался процесс, я не вникала, и теперь подробно передать не могу, знаю только, что Вердеревский обвинялся в громадных злоупотреблениях, принесших казне чуть не миллионные убытки[301]
.Отданный под суд Вердеревский долго отбивался, и Марья Васильевна, бывшая далеко не в особенно близких и родственных отношениях с отцом, не очень сильно заботилась о последствиях суда, но когда процесс принял угрожающие размеры, то и она при всем своем равнодушии слегка призадумалась и даже в Нижний Новгород к отцу поехала, так как и служба Вердеревского сосредоточена была там, и под суд он был отдан в Нижнем.
У отца Марья Васильевна не остановилась, избегая возможности быть припутанной к серьезному и крупному скандалу, и заняла номер в гостинице через площадь и прямо из окон в окна с квартирой отца. Ее в этой поездке сопровождал ее меньший сын, Владимир Степанович Шиловский, который, несмотря на свой юный, чуть не младенческий возраст (ему в это время было 15 или 16 лет), блеснул при этом замечательным, почти невероятным бессердечием.
Из окон номера, занимаемого Бегичевой и ее сыном, виден был подъезд дома Вердеревского, и на другой или на третий день после приезда в Нижний Володя Шиловский рано утром подошел к окну и увидал, что к дому его деда один за другим подъезжают какие-то экипажи. Одновременно с этим перед домом выстроился и усиленный наряд полиции.