«Голос» давал сотрудникам не особенно много, потому что агентура по пересылке статей передана была почему-то Краевским отставному советнику московского губернского правления Мейну, очень мало имевшему общего с литературой, но обладавшему зато широкой способностью всюду втереться и всюду занять выгодное положение. Способность эту он ясно и наглядно доказал впоследствии, попав в правители дел канцелярии генерал-губернатора, сменив на этом посту разбитого параличом Родиславского, а после смерти князя Долгорукова сразу заняв выгодный пост директора банка, основанного в Москве евреем Поляковым.
С Поляковым Мейн сошелся во время своего управления генерал-губернаторской канцелярией и, много и усердно послужив еврейским интересам, стяжал себе пост директора в банке глубоко признательного Полякова.
Эта отзывчивость Полякова, а вместе с ним и всех московских евреев громко и трогательно выразилась при распродаже после смерти Долгорукова всех лично ему принадлежавших вещей.
В то время, как русские обыватели первопрестольной, много видевшие хорошего от Долгорукова в многолетнюю бытность его московским генерал-губернатором, с обидным равнодушием, а подчас и с легкомысленной насмешкой присутствовали при распродаже его кабинета и лично ему принадлежавших вещей, – евреи московские, с миллионером Поляковым во главе, дорогой ценой оплачивали право унести с собой на память безделицу, служившую лично человеку, который был в течение долгих лет их покровителем. Так, за простую костяную ручку от пера, постоянно бывшую в употреблении Долгорукова и лежавшую всегда на его чернильнице, старик Поляков заплатил 400 рублей, а за кресло, стоявшее перед его письменным столом, отдал 3000 рублей. Никто из русских такой сердечной щедрости не проявил, а между тем немало было москвичей, видевших от умершего сановника много доброго, честного и отзывчивого.
Александр Данилович Мейн принадлежал к числу людей, предъявлявших к жизни очень большие и широкие требования и мало перед чем останавливавшихся для их удовлетворения. Я не хочу сказать этим, что он был способен на уголовное преступление, ничего такого москвичи за ним не знали, но поэксплуатировать чужой труд, утянуть у труженика несколько рублей, следуемых ему за его талантливую работу, – перед этим Мейн никогда не останавливался, и все принимавшие участие в «Голосе» Краевского испытали это и на самих себе. В силу неизвестно каких соображений между Мейном и Краевским существовал договор, – ежели не ошибаюсь, форменный и чуть ли даже не нотариальный, – по которому ничто из Москвы не могло попасть в редакцию «Голоса» иначе как через Мейна. Он брал от сотрудников статьи, переписывал их сам или через своих переписчиков и от себя пересылал их Краевскому, от которого огулом получал деньги, которые уже сам распределял между авторами статей. Горькое последствие таких распорядков обнаружилось для всех нас совершенно случайно путем личных переговоров с Краевским покойного М. А. Саблина, которому Краевский сказал, что за каждую напечатанную в «Голосе» строку он пересылает Мейну по 8 копеек, тогда как до нас доходило только по 5 и редко когда по 6 копеек за строку.
Остальное по дороге оставалось в кармане Мейна, который таким образом жил за счет чужой работы и чужого таланта. На моей ответственности лежал еженедельный московский фельетон «Голоса», и моих денег таким образом перепало Мейну больше всего, так как все остальные статьи, препровождаемые Краевскому, являлись случайными и печатались только в тех случаях, когда они трактовали об особо интересных процессах или особенно серьезных думских дебатах. После этого легко можно себе представить, какой источник доходов Мейн сумел извлечь для себя из своего нахождения во главе генерал-губернаторского управления, и никого не удивило, что после него его единственной дочери Мане осталось в наследство несколько сот тысяч.
Далеко не то представлял собой Родиславский, оставивший пост правителя дел канцелярии генерал-губернатора без гроша за душой и проживший последние дни своей жизни, разбитый параличом, чуть не в крайности. Зато и память о Родиславском сохранилась среди москвичей хорошая, и когда он в первый раз после поразившего его удара, уже не состоя правителем дел, вошел в зрительную залу московского артистического кружка[326]
, то капельмейстер оркестра Золотаренко, предупрежденный за несколько минут перед тем о его прибытии, встретил его прелестным анданте из его пьесы «Иван Царевич»[327], и вся зала, как один человек, встала, чтобы приветствовать его почтительным поклоном. Глубоко тронутый таким вниманием, полубольной старик заплакал и мог только растроганным голосом произнести: «Благодарю! Благодарю!..»