На другой день рано утром он был в клинической часовне, у гроба несчастной молодой самоубийцы… горячо молился… осыпал гроб цветами, передал священнику крупную сумму на погребение и поминовение покойницы и с первым отходившим из Москвы поездом выехал в Петербург, а оттуда за границу[336]
.Никогда впоследствии он не говорил ни с кем о несчастной молодой девушке и не любил напоминания об этом романическом происшествии, а только карточку свою, найденную на груди самоубийцы, взял к себе и, по словам Чайковского, хранил ее до своей смерти.
П. И. Чайковский, всегда близко стоявший к Рубинштейну, живо помнил подробности всей этой горькой истории, хорошо знал и живо сохранил в памяти своей образ молодой девушки и, по его собственному сознанию, под влиянием этого воспоминания написал свой известный «Фатум»[337]
.С Чайковским Рубинштейна связывала самая горячая, искренняя дружба; его серьезно огорчил неуспех первой оперы Чайковского «Воевода», сделанной из пьесы Островского «Сон на Волге», он с глубоким порицанием отнесся к Серову, отказавшемуся найти в этом первом опыте нарождавшегося таланта те серьезные задатки, какие видел он сам, и отнес это к чувству зависти перед открывавшеюся широкой композиторской деятельностью молодого музыканта… и с глубоким удивлением встретил то же равнодушие в князе Одоевском, которого никто, конечно, не мог заподозрить в чувстве зависти.
Князь был само снисхождение, сама ласка, сама любовь, и надо было, чтобы вещь не искупалась никаким положительно достоинством для того, чтобы она не вызвала похвалы с его стороны, а между тем князь Одоевский, присутствовавший на первом представлении «Воеводы» в ложе Марьи Васильевны Бегичевой, отнесся к начинавшему композитору вполне отрицательно и не признал за ним никакой будущности.
Серов тоже входил в этот вечер в нашу ложу и как-то особенно холодно отнесся к первому композиторскому опыту Чайковского, заметив вскользь, что все молодые представители русской консерватории способны думать, что нет ничего легче, как написать оперу, и что для этого нужно только знание контрапункта, какой-нибудь подходящий сюжет, много смелости да много нотной бумаги…
Заносчивость такого суждения особенно оправдывалась громадным успехом, который встретил оперу Серова «Рогнеда», в тот же сезон поставленную на императорской сцене.
Действительно, «Рогнеда» имела успех колоссальный, чем она, помимо действительных музыкальных достоинств, в значительной степени была обязана прекрасной игре артистов и чарующему голосу певца Орлова. Прелестна была также в роли Рогнеды совсем еще юная в то время артистка Кадмина, так горько кончившая самоубийством много лет спустя в Харькове, уже на амплуа драматической премьерши[338]
.Мне уже приходилось говорить об отрицательном успехе «Воеводы», и мне живо памятно возвращение в этот вечер из театра в дом Бегичевых, куда по обыкновению проехал и Чайковский, до крайности сконфуженный результатом своего дебюта на поприще композитора.
Бегичевы, как я уже говорила, искренно и горячо любившие Чайковского, были сконфужены и огорчены не меньше него, и Владимир Петрович, хорошо понимавший, что, помимо неудовлетворенного самолюбия, постигшее Чайковского разочарование наносило ему и материальный ущерб теми напрасными надеждами, какие он возлагал на получение поспектакльной платы, поспешил утешить его, пообещав, что во что бы то ни стало он настоит на повторении новой оперы хотя бы три или четыре раза.
О большем в то сравнительно недалекое время знаменитый композитор и мечтать не дерзал…
Рубинштейн, тоже приехавший к Бегичевым, всеми силами старался окуражить вконец разочарованного в своих силах Чайковского, утверждая, что те, кто не нашел достоинств в его композиторском опыте, ничего не смыслят или, что еще хуже, ничего «не хотят смыслить» в оперной музыке. Он не хотел даже считаться с тем, что в общую клику этих «несмыслящих» он причислял и Серова, и Одоевского, и стоял на своем, пророчески заверяя, что за Чайковским серьезная музыкальная будущность.
Между тем Марья Васильевна Бегичева, лучше, нежели кто-нибудь, знакомая с русской песней, села к роялю и, припоминая мотивы только что прослушанной оперы, с ужасом говорила Чайковскому:
– Ах, Петька!.. Да ведь это ты все наворовал?..
– Как?.. Откуда?! – с ужасом спрашивал Чайковский.
– Да прямо из старых русских песен надергал!.. Слушай!
И она, поочередно припоминая и заставляя самого композитора наигрывать только что прослушанные мотивы, вслед за тем наигрывала самые старые и мало кому известные русские народные песни, с которыми эти мотивы имели так много общего, что одни казались прямо-таки списанными с других.
– Вот это «Сизый голубчик»… Слушай!.. Это «Во лузях»… А это вот «На поляне на широкой»… Ну что?.. Сам видишь?..
Чайковский слушал и все ниже и ниже опускал голову…
Действительно, он убеждался, что вся «сочиненная» им опера была почти сплошным повторением указываемых Бегичевой мотивов, а между тем он знал и клятвенно мог заверить, что понятия об этих мотивах не имел и никогда в жизни нигде их не слыхал…