Нравы в ней были крайне распущенны, воспитанницы, ставя самое учение на второй план, заняты были главным образом нарядами и романами, и все поголовно были более или менее безнадежно влюблены в своего увлекательного и довольно легко увлекавшегося директора, и это, между прочим, подало повод к очень грустному случаю, надолго смутившему покой Николая Григорьевича.
В числе молодых девушек, занимавшихся приватно в консерватории, была молоденькая гувернантка, незадолго перед тем сама только что окончившая курс в одном из московских институтов и одаренная ежели не особенно выдающимся, то, во всяком случае, недюжинным музыкальным талантом. Она еще в институте шла по музыке впереди всех своих подруг, и Рубинштейн, слышавший ее на выпускном экзамене, обратил на нее внимание и посоветовал ей продолжать серьезно заниматься музыкой. Исполнить это, в строгом смысле, она не могла, средства ей этого не позволяли, но слова молодого и красивого директора консерватории запали ей в душу, и она, приняв место гувернантки в Москве, выговорила себе несколько часов исключительного занятия музыкой.
Консерваторию она посещала аккуратно, и, скоро убедившись, что жизнь в чужом доме обязательно помешает ей отдаться любимому искусству, она, удовольствовавшись приватными уроками, стала жить самостоятельно.
Одновременно с быстро развивавшимся талантом росла в молодой душе и горячая любовь к пленительному директору, и мало-помалу любовь эта охватила всю ее жизнь без остатка.
Она жила только теми днями, когда посещала консерваторию и видела Николая Григорьевича, играла только то, что играл при ней он, бывала только там, где могла его встретить, и вне охватившего ее чувства не понимала и не хотела понимать ничего.
Насколько сам Рубинштейн сознавал эту преданную, безумную любовь и насколько серьезно он на нее откликался – решить трудно, известно только, что он стал бывать у нее, в ее скромной маленькой комнатке, и что у нее появилось несколько портретов Рубинштейна с очень лестными и любезными надписями.
Так прошел весь зимний сезон, в конце которого визиты Рубинштейна сделались более редкими, а наконец и совершенно прекратились. Он отговаривался недосугом и спешными сборами за границу, куда уезжал вместе с братом на целую серию концертов.
Одновременно с этим и молодой девушке, которая не могла рассчитывать на уроки в течение весеннего и летнего сезона, приходилось вновь поступать в чужой дом и надолго, а может быть, и навсегда, расставаться с той светлой, обаятельной жизнью, какую создала она себе в своем уютном уголке, освещенном частым присутствием ее кумира…
Подписывая условие с тем домом, в который она тотчас после Пасхи обязывалась поступить гувернанткой, она точно смертный приговор свой подписала.
А время все шло и шло, и назначен был день прощального концерта Николая Григорьевича, вслед за которым должен был последовать отъезд его за границу.
Рубинштейн встретился с молодой девушкой в консерватории и, глубоко тронутый, почти испуганный тем глубоким горем, которое светилось в каждом ее взгляде, слышалось в каждом ее слове, сам привез ей билет на свой прощальный концерт.
И вновь встретила она его в своем укромном уголке…
И вновь луч прежнего безумного счастья мелькнул в ее разбитой душе…
Глубоко тронутая вниманием Рубинштейна, молодая девушка дала ему слово непременно быть на его концерте и свято сдержала это слово.
Она приехала одной из первых, внимательно и крайне возбужденно прослушала все номера концерта, в котором, по раз принятому им обыкновению, Николай Григорьевич участвовал единолично, и в последнем антракте, предшествовавшем финалу концерта, вышла в одну из боковых зал, опустилась на банкетку перед портретом императрицы Екатерины II и спокойным, метко направленным выстрелом пустила себе пулю в сердце…
Удар был меткий, хорошо рассчитанный…
Смерть была мгновенная…
И вновь раздавшиеся в зале аккорды вдохновенной музыки талантливого артиста слились со зловещим гулом перепуганных голосов встревоженной публики…
Рубинштейн тревожно прислушался… обратил вопросительный взгляд на первые ряды кресел… и, кончив первую пьесу и раскланявшись в ответ на горячие аплодисменты, торопливым шагом сошел с эстрады…
После минутного перерыва его, против обыкновения, видимо, импровизированным образом сменил какой-то певец… За певцом последовал известный и всеми любимый виолончелист, имени которого тоже не было на афише, как не было никогда ничьих посторонних имен в дни рубинштейновских концертов… и когда Николай Григорьевич вновь показался на эстраде, лицо его носило следы тяжело пережитых минут…
Он сел за рояль, откинул назад свою характерную голову и сыграл шумановский «Warum», а затем знаменитую элегию Эрнста[335]
…Обе пьесы были не концертные и исполнялись им, очевидно, без подготовки, как бы по вдохновению… Играл он как никогда…
Клавиши стонали и плакали под его пальцами, и сам он, бледный и тяжело дышавший, казался больным и измученным…