Он был в самом сердце толпы, внутри нее — той предвечерней толпы, само движение которой порождено всеобщим желанием перестать находиться в толпе. Одно из тысячи лиц, выглядевших почти трагично от усталости и отупения. К пяти часам живость утра давно позабыта. Уже не ищешь в лице напротив спрятанное сокровище, потому что лицо напротив, чьим бы оно ни было, слишком измучено своей тяжкой ношей, чтобы на нем можно было что-нибудь высмотреть.
Он бежал по лестнице, но вдруг поскользнулся и упал. Едва ли прошла секунда, прежде чем он вскочил, рассерженный тем, что вокруг него немедленно собрались люди. Одна бледная женщина прижала ладонь ко рту и расплакалась.
— Дайте пройти! — воскликнул он, пытаясь пробиться сквозь напирающую толпу. Та самая толчея, неразличимой частицей которой был он сам, внезапно сомкнулась вокруг него, вперила в него свой многоглазый, как у Аргуса, взор, и ему пришлось приложить немало усилий, чтобы вырваться.
Он сел в поезд, едва дыша. Странное дело, но это происшествие словно бы вырвало его из глубокой летаргии, в которой он, сам того не замечая, пребывал. Его пульс участился, мысли потекли быстрее и стали четче. Он чувствовал, что на него обрушилась большая, хоть и неведомая пока удача. Это восторженное ощущение изумило его.
«С чего это я вдруг такой счастливый?» — подумал он.
Он окинул безразличным взглядом других пассажиров и, заметив несколько знакомых, ощутил истинное наслаждение оттого, что повезло ему, а не им.
«Я что, сплю? — спросил он себя. — Или вот-вот найду золотую жилу? Или что?»
Поезд ехал; он удобно откинулся на сиденье, примостил подбородок на руке и стал привычно рассматривать вечерний пейзаж. Мыслями он вернулся в утро. Перед его внутренним взором предстала комната, куда он пришел будить детей. Это была большая квадратная комната, на стенах висели детские рисунки, в углу громоздились игрушки. Было прохладно и свежо, как всегда в начале мая, и в открытое окно виднелся газон, усеянный паутиной. На каждой из трех маленьких кроваток спало прелестное дитя. Они выглядели так умилительно со своими очаровательными кудряшками; губки и ноздри трепетали в такт дыханию; детская ручка, свисавшая с кровати, казалась совершенно чуждой беспокойному начинающемуся дню, а другая, лежащая на подушке, выглядела так, словно это не ребенок спит, а властная фея накладывает на кого-то чары. Когда он шел по комнате, то слышал, как малыш Джон бормочет что-то, просыпаясь. Алисия вдруг села в постели, худенькая и стройная в своей ночной рубашке, как молодой тростник. У нее были черные ресницы, а глаза — лиловые, как вереск.
— Папа! — закричала она. — Я знаю, какой сегодня день!
И через миг три маленьких вихря очутились на полу, сбросили ночные рубашки и начали, размахивая руками и дрыгая ногами, одеваться, громко галдя в ожидании праздника. Их отец вовсе забыл, что у него сегодня день рождения, пока жена и дети не заставили его сбросить уныние повседневности и не сделали этот день лучшим из дней.
Уходя из дома, он посмотрел на Мэгги, свою хрупкую веселую жену, и попросил не переутомляться из-за ерунды. Она посмотрела на него с деланым высокомерием и велела не опаздывать к ужину, не портить праздник. Он не обратил внимания на ее слова; странно, но он никак не мог наглядеться на ее лицо. Чем больше он смотрел на него, тем более красивым и выразительным в смысле изысканности и нежности оно ему казалось. Она встревоженно заглянула ему в глаза и спросила, почему он ее не слушает.
— Потому что у тебя такое небесно-прекрасное лицо, — благоговейно ответил он.
Поезд все ехал, и он увидел зеленоватый туман, который словно шторой затянул ландшафт, такой унылый зимой, и на удивление украсил его; теперь в окно было не так неприятно смотреть, как раньше. В воздухе чудилось что-то почти лихорадочное, то легкое безумие, что сопровождает перемену погоды.
В его сердце цвела любовь, текла по венам винным теплом, неповторимый букет аромата и вкуса. «Жизнь прекрасна! Жизнь прекрасна!» — говорило его тело, и эти слова отдавались эхом в каждой его клеточке. И когда поезд нес его по полям и лесам в город, им овладела странная страсть; она стучалась в его сердце, требуя слов, взывала к нему из молчаливых полей и лесов: слова, дай же мне слова!
Когда он вышел из поезда, спускались сумерки и моросило. Он чувствовал благодарность за темноту, за свежий воздух, овевающий его лицо, за тишину. Вечер вернул его в мрачный городок, на крохотную станцию, отмеченную лишь одним фонарем, крепко застрявшим в своем гнезде, словно древний человек ухватил его своей сильной рукой. Как всегда, с ним вместе сошли трое или четверо пассажиров, неспешно болтающих о пустяках, но они быстро исчезли за немаленькими дверями своих унаследованных от предков домов. Звук открываемой и закрываемой двери, приятный свет лампы, промелькнувший краешек накрытого стола, свисток отбывающего поезда — и в городке снова воцарилась тишина.