Вернусь к уголовному делу, царственно подаренному мне Капелевичем. Я должен был защищать восемнадцатилетнюю девушку, которую обвинили в «покупке заведомо краденого» (статья 164-я, часть 2-я тогдашнего Уголовного кодекса РСФСР). Как ее защищать, я, конечно, не представлял, поскольку вина девушки мне была явной: во дворе собственного дома она купила у мальчишек за четверть цены вполне приличную зимнюю шубу. Вся консультация, разумеется, была в курсе «моего» дела, и недостатка в советах не было, особенно от наших женщин: и Наташа Канаева, и Нина Здравомыслова, и обе Ирочки (Ярославская и Филатова, хотя вторая была, строго говоря, не Ирой, а Ревмирой — от «революции мира», но весьма мирная, добрая, очень красивая, так что никакого «рев» в ней не было, а потому она и явилась миру просто Ирочкой) — все они наперебой давали мне чисто женские советы: бить на молодость подзащитной, на первую судимость, на больную бабушку, которую следует отыскать, даже на безответную любовь из-за бедности, в то время как избранник был из обеспеченной семьи, мезальянс. Один из Левенсонов (в Московской коллеги адвокатов было два Левенсона. Но отличались они не по именам-отчествам, а по такому признаку: один был «с трубкой», второй — «с машиной», так вот у нас в консультации был — «с машиной») сказал с философским выражением на лице: «Дорогой коллега, вам ничего не остается, как пять минут поплакать в жилетку судьям».
В обреченном состоянии, помню, я поехал в тюрьму говорить с подзащитной. Начал я с откровенного вопроса: «Вы знали, что шуба краденая?» — «Клянусь вам, — примерно так ответила девушка, — я бы скорее удавилась, чем купила ее, если бы знала!» От адвокатов, думал я, у подзащитных не должно быть секретов, но понять, что это не совсем так, мне суждено было позже.
Я тщательно готовился к слушанию дела: изучил материалы следствия, продумал версию защиты, выстроил систему доказательств, написал заранее речь. Я был готов к судебному заседанию, как молодой летчик к первому самостоятельному полету, врач — к первой операции, музыкант — к первому сольному концерту: был собран, взволнован, не очень уверен в себе, но абсолютно уверен в самолете, в правильности диагноза, в крепости скрипичных струн, в данном случае — в невиновности моей подзащитной. Дальнейшее может показаться читателю оригинальным вымыслом, впрочем, придумать можно и интересней: увы, все случилось на глазах почти у всей консультации, моих друзей и даже родственников, которые пришли смотреть на мой «высший пилотаж».
Процесс сначала складывался удачно: я довольно цепко допрашивал свидетелей, со скептической улыбкой слушал обвинительную речь женщины-прокурора, а потом произнес свою. У меня не было нужды заглядывать в конспект, я говорил, можно сказать, экспромтом и, как мне казалось, горячо и убедительно. Закончил я так: «Однажды в Голландии судили хлебопека, убившего свою жену. Его признали виновным, приговорили к смерти, но после казни выяснилось, что жена, как и говорил хлебопек, жива и здорова и преспокойно находится в соседнем городе. С тех пор в судах Голландии учреждена специальная должность „напоминателя“. Когда судьи поднимались, чтобы уйти в совещательную комнату, „напоминатель“ громко произносил им вслед: „Помните о хлебопеке!“ Я тоже говорю вам, товарищи судьи: помните о хлебопеке! Эта девушка невиновна, потому что не знала, что шуба краденая!» И сел под гробовое молчание потрясенного, хотел я думать, зала.
И тут послышались рыдания. Рыдала моя подзащитная! К своему несчастью и моему великому позору, она оказалась единственным человеком, который по достоинству оценил мое красноречие и глубоко его прочувствовал. И потому, рыдая, она сквозь слезы воскликнула: «Я знала, знала, знала, что шуба краденая!» Бедняжке дали год лишения свободы. А я с тех пор боюсь быть убедительным в ущерб тем, кого я защищаю, и бездоказательным в пользу тех, кого подвергаю осуждению.
15 февраля 1952 года (на шестой месяц стажировки) я сделал в дневнике короткую запись: «Принял дело изобретателя Хрусталева о взыскании с министерства хлопководства страны гонорара в размере пятисот тысяч рублей».
Теперь расшифрую: к Ефиму Лазаревичу обратился некий господин, которого угораздило изобрести хлопкоуборочный комбайн, а денег ему, естественно, не заплатили, хотя изобретение эксплуатировали в хвост и в гриву. Адвокат, ознакомившись с документами, передал мне все материалы, не очень надеясь на успех, но тем не менее пообещав Хрусталеву и мне кураторство. Прежде всего от суммы иска у меня сразу перехватило дыхание: пятьсот тысяч — это пять Сталинских премий 1-й степени. (Кстати, «третьестепенную» получил в пятьдесят первом Юрий Трифонов за повесть «Студенты» и считался со своими двадцатью пятью тысячами баснословно богатым человеком.) А тут какой-то Хрусталев и полмиллиона! — даже во сне такие деньги мало кому могли присниться.