— Не пугайся этого лихорадочного румянца, Рауль, — успокаивал гофмаршал Майнау, ставившего в это время стакан обратно на стол. — Это лихорадка дебютантки, то есть дебютантки в Шенверте, так как в художественном мире и в лавках продавцов эта прекрасная особа уже давно выступала с успехом как графиня Трахенберг. Что скажешь ты, заклятый враг Рафаэлей женского пола, синих чулков и тому подобных? На, полюбуйся, какой талант под прикрытием брачного контракта приютился в Шенверте! Жаль только, что обстоятельства заставляют меня конфисковать эту картину!
Майнау уже завладел картиной и рассматривал ее. С сильно бьющимся сердцем увидела Лиана, как вспыхнуло его лицо. Она ежеминутно ожидала насмешки, направленной против «пачкотни»; но он, не отрывая глаз от картины, холодно сказал через плечо дяде:
— Ты, конечно, знаешь, что право конфисковать или разрешать принадлежа в этом случае исключительно мне… Как попала сюда эта картина?
— Да, как она сюда попала? повторил, пожимая плечами, смущенный гофмаршал. — По неловкости наших людей, Рауль, ящик, предназначенный к отправке, был передан мне сломанным.
— О, я это строго расследую. Эти грубые руки не останутся без наказания, — сказал Майнау и молча положил картину на стол. — А это что? — спросил он, взявши в руки пакет с сухими растениями; сверху лежала тонкая мелко исписанная тетрадка. — И это было в злополучном ящике?
— Да, — твердо, почти сурово ответила за гофмаршала Лиана. — Это — высушенные дикие растения, как ты видишь, некоторые роды из семейства орхидей, очень редко встречающиеся в окрестностях Рюдисдорфа… Магнус продает гербарии в Россию, и я помогала ему в составлении… Неужели и этим невинным занятием я нарушила этикет и оскорбила воззрения дома баронов Майнау? Я жалею об этом втором промахе. — Она протянула мужу, пробежавшему глазами тетрадку, антично-прекрасные руки; при этом на губах ее играла гордая усмешка. — Ты должен убедиться, что на моих пальцах нет ни одного чернильного пятна и что я никогда ни одним словом не упоминала тебе о моих ничтожных ботанических познаниях… Только благодаря неловкости твоих людей стою я тут как обвиняемая и должна молчать. — Нежным, грациозным движением прижала она руки к вискам, как бы желая унять сильную боль. — Мне очень жаль, что против воли послужила причиной этой сцены и нарушила начертанную тобою программу; но позволь мне высказаться сегодня в первый и последний раз. Не по моей вине затеяна была эта сцена, и даю тебе слово, что она больше не повторится. Одно еще остается мне сказать — я должна опровергнуть возведенное на меня господином гофмаршалом обвинение, что я своими незначительными трудами вступила в художественный мир для того, чтобы прославиться… Когда первая моя картина была представлена публике, меня несколько недель трясла лихорадка не от страха за успех, но от смущения за мою отвагу; деньги же, вырученные за нее, стоили мне горьких слез, потому что я продала часть своей души, часть чувств — и все-таки должна была продолжать это делать!
Придворный священник во время этой тяжелой сцены, носившей характер инквизиторского допроса, удалился в глубину зала и ходил там взад и вперед. Руки его были спокойно сложены за спиною, но его широкая грудь высоко подымалась, дыхание было затруднено, точно он боролся с припадком удушья. Один взгляд, брошенный на этого человека в длинном черном одеянии и с гуменцом на голове, мог убедить обоих мужчин, что он жестоко борется с собою, чтобы, подобно разъяренному тигру, не броситься на них… При последних словах молодой женщины он подошел к стеклянной двери и, защитив глаза рукой, стал пристально смотреть вдаль, где из-за парка виднелась узенькая полоска шоссе.
— Слух не обманул меня, — сказал он, входя опять в комнату, — герцогиня сейчас будет здесь.
— И прекрасно, а то мы тут чуть было не разнежничались! — сказал гофмаршал. — Итак, идемте же к ней навстречу!
И он, приподнявшись, выпрямился во весь рост и, кряхтя, подошел к зеркалу, оправил галстук, надушил платок, обрызгал тонкими духами фрак и жилет, взял в руки шляпу и, прихрамывая, поплелся к выходу.
Молодая женщина спокойно положила бумаги обратно в ящик и старалась приладить крышку.
— Ну-с, ваше преподобие, — обратился Майнау к священнику, который словно окаменел у двери и, очевидно, выжидал, чтобы Майнау вышел прежде него. — Разве вы не знаете, что герцогиня обидится, если при выходе из экипажа не услышит обычного приветствия из ваших уст?
Глаза их встретились: насмешливо-удивленный взгляд Майнау и открытый, глубоко негодующий взгляд священника. Оба они метали искры.
— Я уступаю вам дорогу, — проговорил Майнау, указывая рукой на дверь, но не из почтительности к духовному лицу, а с вежливою настойчивостью повелевающего хозяина; при этом он не мог скрыть саркастической улыбки. — А обо мне не беспокойтесь, я как раз вовремя сойду вниз.