— И что же дальше? — спросила она неумолимо. — Тебе придется продолжать: «После того привез я несчастную статистку, с которой ради приличия нельзя было скоро развязаться, в своей дом, навьючил на нее драгоценные уборы, ткани, начертал ей программу действия вроде того, как заводят часы, и поставил ей в обязанность неуклонно следовать ей в мое отсутствие… Я знал, что глава моего дома — больной, ожесточенный старик и что только относительно его исполнение моих предначертаний представляет собой колоссальную задачу, что для этого нужно беспримерное самоотвержение, совершенное отсутствие гордой крови и впечатлительных нервов, а все это, само собою разумеется, можно было найти у куклы, носящей мое имя, обедающей за моим столом и живущей под моею кровлей».
Она замолчала, задыхаясь, полураскрыла рот и откинула назад голову, как бы освободясь от тяжелого бремени и гнетущего горя, терзавшего ее сердце за все время, проведенное ею здесь.
— Ты кончила, Юлиана? И конечно, позволишь теперь мне отвечать Ульрике? — спросил он тихо, с невыразимою нежностью в голосе, от которого до сих пор женщины «трепетали, как овечки».
— Нет еще, — сурово ответила молодая женщина.
Она в первый раз испытала месть и почувствовала, как сладко платить холодностью за холодность, презрением за пренебрежение; она невольно увлеклась и не предполагала, что сквозь это горячее чувство мести проглядывала безнадежная страсть…
— «Этот бедный автомат со своим вечным вышиванием и вокабулами на устах против собственного желания поступил бестактно, слишком затянув свой дебют в доме Майнау, продолжала она запальчиво. — Он упустил настоящий момент, когда мог с достоинством удалиться, а потому заставил других прибегнуть к крайнему средству — к оскорбительным обвинениям, чтобы скорее от него избавиться».
— Юлиана!.. — Он наклонился к ее лицу и заглянул ей в широко раскрытые глаза, смотревшие на него с неподвижностью высшего нервного возбуждения. — Как грустно мне знать, что твой светлый разум впал в такое ужасное заблуждение! Но я сам виноват: я слишком долго оставлял тебя одну, и хотя во всем прочем готов отдать отчет Ульрике, но в этом не могу… Юлиана, не смотри на меня так пристально, — просил он, привлекая к себе ее руки, — ты ужасно взволнована и можешь заболеть.
— Тогда оставь меня, — ведь ты не можешь видеть больных людей.
Она старалась высвободить свои руки, между тем как губы ее дрожали от душевных страданий.
Майнау в отчаянии отвернулся. Куда ни обращался он, он всюду с неумолимой жестокостью, как в зеркале, видел в неприглядной наготе весь свой дурной, испорченный характер. Лиана тщательно запомнила все его жестокие выражения. Он так умел блистать в разговоре, для него в обществе не существовало ни преград, ни неудач; он все бичевал своим колким остроумием, своей едкой насмешкой; а здесь, при столкновении с честною, но по его собственной вине ожесточенною женскою натурой, терпел этот блестящий светский человек полнейшее поражение. Молча протянул он руку к звонку, но она быстрым движением предупредила его.
— Не делай этого, Майнау! Я не поеду с то бой, — сказала она мрачно и решительно. — К чему переносить все эти неприятности в Рюдис-дорф? Я не должна допускать это уже ради моего милого робкого Магнуса, которого эти громкие неприятные сцены сильно огорчили бы. А мама?.. Мне предстоит, по моем возвращении, перенести жестокую борьбу с нею — я знаю это, но я предпочитаю лучше выдержать ее одной, чем в твоем присутствии. Она тотчас примет твою сторону; в ее глазах я останусь виновною до конца жизни; ты, которому все завидуют и которого все носят на руках, — владетель Шенверта и Волькерсгаузена и прочее, а я, обедневшая девушка, едва имеющая право на каноникат; впрочем, я сама виновата в том, что не умела достойным образом занять завидного положения! — При этих словах какая горькая, раздирающая душу улыбка мелькнула на губах молодой женщины! — Вот именно поэтому-то мама употребит все усилия, чтобы воспрепятвовать совершению нашего развода, а ведь мы оба только того и добиваемся.