Полвека, пожалуй, минуло с той поры, как общими усилиями медиков мира последние камни преткновения были убраны с пути и пересадка сердца перешла в разряд почти заурядных операций. Только собственными руками Виктор Александрович сделал их более сорока, не имея ни одного случая неблагополучного исхода. Однако дела этого не любил, всякий раз подолгу потом не мог выйти из состояния непонятной для окружающих подавленности, а в день операции, сняв забрызганный кровью халат, сразу же уезжал из клиники и к вечеру напивался в дым. С недавнего времени, достаточно уверившись в мастерстве своих помощников, всю подготовительную часть — обработку донора — он стал поручать им. Вид развороченной груди, переломанных ребер, рассеченных мышц, искромсанных в спешке внутренних органов молодого, час-два назад полного сил человека действовал удручающе. Справедливо-здравые рассуждения о том, что ему, этому человеку, все равно ничем уже не поможешь, что на его несчастье можно все-таки затеплить счастье другого, помогали мало. Хирург Тарасов жестко отчитывал Тарасова-нехирурга, но последний поделать с собой ничего не мог…
— Виктор Александрович! Петраков…
Тарасов торопливо включил ВТ:
— Привет, Роман!
— Это не Роман, Витя…
Он взглянул на экран.
— Здравствуйте, Дим Димыч! Извините, я ждал…
— Какие там извинения?! — Дим Димыч улыбнулся и стал неправдоподобно похож на своего сына. Улыбнулся всего на мгновенье.
— Он так и не звонил?
— Пока нет.
— Я только сегодня прилетел с испытаний нового прибора. Потому и спрашиваю, что с Романом по-настоящему не разговаривал еще.
— Как прошли испытания?
— Нормально… Жара в Казахстане убийственная. Раз по пять на дню купались — одно спасение. С меня две шкуры сошло — чулком снимал и шелуху по утрам из вкладыша спального мешка вытряхивал, как очистки колбасные…
— Кости прогреть полезно — зима впереди.
— Значит, не звонил?
— Не звонил.
— Что ж, подождем еще… Ты, Виктор, в филармонии был в субботу?
— Был, конечно. — И как?
— Как всегда. Разве вы не знаете? Пресса шумела — дальше некуда!
— Да самому тебе как показалось?
— А я сразу провалился куда-то… Только сел на место, только-только дирижер начал во вкус входить — тут и провалился. Очнулся — все расходятся. Тамара взяла меня под руку, подняла и повела к выходу. Дирижер еще не ушел — на сцене у колонны с трубачом о чем-то разговаривал, — дирижера мне жалко стало: у него не только манишка мокрой была — фрак хоть выжимай!
— Верно, в какой-то газете проскользнуло, что не думает Роман об артистах: дескать, исполнение его музыки порой требует спринтерского здоровья… А знаешь, что мне Великий Старик сказал? Позвонил как раз перед моей командировкой и басит: «Тьма, Дмитрий Дмитриевич, было композиторов слабее твоего Романа, были и посильнее, но такого — не было!..» Ничего загнул, а?
— Так и есть, Дим Димыч.
— Значит, пока не звонил…
Они помолчали.
— Ты, Витя, не хуже меня знаешь, что Роман не трус. Почему медлит — не пойму. Может, через Клавдию на него нажать?
— С Клавдией он не встречается. И к ВТ не подходит, когда она звонит.
— Поссорились?
— Ссоры никакой вроде не было. Ни с того ни с сего…
— Роман задурил?
— Роман. Клава меня просила поговорить с ним, я пробовал, да без толку: молчит и раздражается.
— Дела тут у вас… Ладно, ждать так ждать. Будут новости — сообщи. Будь здоров!
— До свидания, Дим Димыч!
…Полого сползшее со своих высот солнце прильнуло к подножию телебашни.
— Ты, дорогой, никак ночевать на работе собрался?
— Сейчас идем, Томочка.
— Придумал что-нибудь насчет вечера?
— По пути придумаем!
На ожидающем листе бумаги корчила чертеночьи рожицы размалеванных букв единственная и незаконченная фраза: «Сроки сохранения органов, отторгнутых у доноров для трансплантации…» Тарасов скомкал и бросил лист в мусорную корзину.
Несладко в двенадцать лет остаться вне спорта: без уроков физкультуры, без спортплощадки после занятий, без велосипеда — летом, лыж — зимой; нелегко забывать ладоням рук упругость мяча, ногам — ноющую усталость и пощипывание кончиков пальцев, прихваченных морозом, когда сняты в раздевалке коньки и пора отправляться домой. Невесело смотреть из окна своей комнаты на приятелей, дотемна бегающих во дворе, забывающих за играми обо всем на свете — и о твоем существовании тоже. Не сразу Роман свыкся с выпавшей на его долю несправедливостью.
Уйму времени, остававшегося теперь после выполнения домашних заданий, надо было чем-то заполнять, и он читал подряд книги всех веков и народов, стоявшие в шкафах и на скрипучих стеллажах вдоль стен комнат и коридора. Как-то в одном из шкафов обнаружил он допотопный магнитофон. Магнитофон пылился в нижнем ящике, над которым на узких полках, разделенных на секции, лежали кассеты. У каждой секции желтел наклеенный ярлычок: «Бетховен», «Чайковский», «Скрябин», «Шостакович», «Джаз, XX, 30-е»… С тех пор в квартире Петраковых постоянно звучала музыка — приглушенно, если кто-нибудь кроме Романа был дома, громче — когда Роман оставался один. Под музыку он делал уроки, под музыку читал, собирался в школу, ложился спать.