Со всеми прочими, менялись ли они от станции к станции или ехали через все плато, мы, напротив, составляли добрую компанию. Вообще странно, хотя, может, и нет, что я от самой первой станции до конечной видел перед собой одни и те же лица. Или мне только так показалось? (Никаких вопросов больше или в любом случае не такие.) И все вместе мы чем-то были заняты, и некоторые среди нас притворялись, что заняты, или они не знали, чем они заняты. Один, ни разу не взглянув на книгу у себя на коленях, с головой ушел в свои мысли, книгу держал раскрытой, почти вывернутой наизнанку, и при этом только шевелил губами, как будто читал. Другой неслышно шептал в мобильный телефон и, видимо, не знал, что аппарат, сверху донизу обернутый клейкой лентой, не работает, судя по виду телефона, он уже давно сломан. Совсем, с концами. Ну и ладно. Ну и бог с ним.
Многие в вагоне так или иначе беззвучно шевелили губами, каждый на свой манер, каждый – со своим смыслом. Толстогубый африканец то и дело замирал и глядел в окно, потом его губы придвигались друг к другу, но так и не смыкались, а если один раз и соприкоснулись, то лишь на мгновение, мимолетней не бывает. Как ведется с давних пор, не задавая вопросов и не ожидая ответа, вообще не осознавая значения слов «ответ» и «отвечать»: он молился.
Пассажиры и перед ним, и позади него беспрестанно вздымали и опускали руки, как будто гребли на веслах, своими взмахами подчеркивая движения губ молившегося, беззвучно хохотали во все горло и с такими же быстро-ритмичными паузами исторгали из себя беззвучный поток слов, без единого звука, в нужный момент – толчок, вдох, рот разверст, губы кривятся, складываются, расходятся, вытягиваются вперед, сжимаются, одновременно он кивает и качает головой, и опять – еще сильнее – весь трясется, подается вперед, раскачивается: этот кого-то проклинает – свою жену, свою любовь, большую любовь.
И его сосед, и сосед соседа почти одинаково открывают и закрывают рты, не издавая ни звука, и у всех губы складываются в одну и ту же дыру: они глумятся и смеются над своим начальством и руководством, которое именно теперь или уже давным-давно унижает и оскорбляет их, обзывая ничтожествами, тряпками, бездельниками, не способными приноровиться к новым условиям (это в наше-то время), кончеными неудачниками с самого рождения, недоносками, раньше времени появившимися на свет: все эти пассажиры в немом шевелении губами по всему вагону, от передней его части и в середине до последних мест, да и в следующем вагоне тоже, костерили теперь тех, кто отравлял им жизнь. Они сами сейчас казнили своих палачей, и не просто беззвучно, но даже бессловесно и бесслогово, и так оно всегда было и будет. Ни разу не сложились и не исторгли – пусть немо, заметно для одних только избранных бедных рыцарей – эти конвульсивно кривящиеся, исступленные губы хотя бы одно слово помощи, ни словечка, ни одного словечка для жизни. – «А ты откуда знаешь?» – «Знаю. Просто знаю. И тогда знал, там».
Кричали, вопили, взывали к трамвайному небу и тут же испуганно оглядывались: «Только бы никто не услышал». И что неожиданно, трясло не только мужчин, но и женщин. Многие, и женщины, и мужчины, как будто нападали друг на друга. (
В трамвае было немало детей. Мои-то собственные давно уже, как говорится, покинули отчий дом, они уже и не дети давно, а вот все еще, возможно, в этой поездке, еще и, так сказать, громче и яростней, мне казалось, что это ко мне взывают чужие дети, что я тот отец, которого зовет чужой ребенок, настойчиво и проникновенно взывает ко мне. Всякий раз душа в клочья.
Один из детей в вагоне молча рассматривал меня издалека. Ловил мой взгляд, без любопытства или призыва, он то быстро отводил глаза, то снова начинал со мной игру в гляделки. Что-то такое происходило, независимо от меня и ребенка, и я счел обязательным ему подыграть. Такие игры с незнакомыми детьми средних лет доставляли мне особенное удовольствие, поскольку речь шла о чем-то решающем, пусть даже это решение было неопределенным. И я всегда выходил из игры победителем. На этот раз я проиграл. Бог весть по какой причине взгляд ребенка стал мрачен и презрителен, каким бывает взгляд бессловесных младенцев; в то мгновение, когда во взгляде появились эта мрачность и презрение, ребенок отвернулся от меня, и такой, как я, бесповоротно перестал для него существовать. Я мог сколько угодно улыбаться – о примирении не могло быть и речи. Да, ребенок подозревал меня всю дорогу, и один взгляд подтвердил его подозрения, я был разоблачен, меня раскусил годовалый ребенок!
Но, ах! Там был еще один ребенок, постарше, который зарисовывал мой портрет в блокноте, тайно, прикрывая блокнот ладонью. Рисовал! Меня! Меня еще никогда ни один ребенок не рисовал! И по его взглядам, когда он поднимал на меня глаза, было видно, что ему важно справиться. Дитя, очевидно, вот-вот что-то во мне обнаружит, во мне, в его модели, не важно что.