Что же касается до II тома «М<ертвых> душ», то я не имел в виду собственно героя добродетелей. Напротив, почти все действующие лица могут назваться героями недостатков. Дело только в том, что характеры значительнее прежних и что намеренье автора было войти здесь глубже в высшее значение жизни, нами опошленной, обнаружив видней русского человека не с одной какой-либо стороны (письмо К. И. Маркову от 3 декабря 1849 года, Москва).
Совет Маркова перекликался с замечаниями слушателей второго тома, в частности Смирновой и Арнольди, предостерегавших Гоголя от идеализации. Еще менее хотел Гоголь идеализировать в поэме себя.
«Скотина Чичиков едва добрался до половины своего странствования. Может быть, оттого, что русскому герою с русским народом нужно быть несравненно увертливей, нежели греческому с греками. Может быть, и оттого, что автору „Мертвых душ“ нужно быть гораздо лучше душой, нежели скотина Чичиков», – писал он В. А. Жуковскому осенью 1849 года[151], полагая при этом, что второй том «Мертвых душ» может подготовить читателя к восприятию «вечных красот» Гомера, над переводом которого тот тогда работал:
Никакое время не было еще так бедно читателями хороших книг, как наступившее. <…> Временами мне кажется, что II-й том «Мерт<вых> душ» мог бы послужить для русских читателей некоторою ступенью к чтенью Гомера. Временами приходит такое желанье прочесть из них что-нибудь тебе, и кажется, что это прочтенье освежило бы и подтолкнуло меня – но… Когда это будет? когда мы увидимся? Вот тебе все, что в силах сказать (письмо от 14 декабря 1849 года).
Но вместе с тем появляются и новые сомнения. В том же письме Жуковскому Гоголь выказывает и глубоко пессимистический взгляд на ситуацию личного и общественного нездоровья. Появление его поэмы в этой ситуации кажется ему, как это было в пору работы над «Выбранными местами из переписки с друзьями», слишком несвоевременным для не подготовленного к ней общества: