ПОСОХ УДАЧИ?
Я бы и не стал ее вспоминать тогда. Это значило ворошить какие-то кусочки жизни, опять копаться в наших отношениях с Сергеем. Не место этому было в рассветной тайге, и очень уж далеко от того дня, когда меня на всех законных основаниях песочили в командирской палатке.
В полк мы вернулись через сутки. Я — весь из себя виноватый, с пониманием этой виноватости, с досадой на свое глупое поведение. И с обидой. Хотя, здраво рассуждая, обижаться надо было только на свою кулемость во время марша и дурость характера.
И Сергей делал обиженный вид. Потому мы почти не разговаривали. Разве что перебросимся одной-другой фразой, когда деваться некуда было. Врозь уходили по утрам в полк, я — на час раньше, чтобы успеть на подъем. И возвращались порознь, чуть ли не след в след.
А долго ли можно так выдержать, если живешь в одной комнате? И неловко, и томительно, и словно третий жилец глядит сверху на обоих. Наверное, Сергей эту неловкость ощущал больше.
Однажды я шел, не торопясь, со службы домой. Но он, видно, поджидал меня. Поравнялись и молча зашагали по темному полю рядом. Он заговорил первым:
— Пойми, так сложились обстоятельства. Если я на чем-то погорел, то ты встань на собрании и говори как положено. Такой закон жизни. И я не обижусь. Так надо. На собрании... А ты сразу: «Зеленая Мыльница».
Я вспомнил свет фары, размытую дождем дорогу. И его: «А ведь я не люблю Лидуху». Вот и в этот раз были в его голосе неуверенность и извинительность. Они не тронули меня, и я зло спросил:
— А Зарифьянов?
— Что — Зарифьянов? — смешался он.
— Забыл, когда ты по полку дежурил? Гапоненко вместе с твоим Зарифьяновым был в самоволке!
Все-таки долгое замешательство было не в его характере. И чем у́же тропка, тем увереннее он себя чувствовал.
— Погоди, Лень. Тогда я, каюсь, маху дал. Но ведь то уже ушло. Пусть ушло, а?..
Я промолчал. Все уходит. Только все равно следы остаются. Можно, конечно, и их стереть, но тогда сотрется весь опыт, который люди накапливают, получая синяки и царапины.
— Ты идеалист, Ленька. Ты всегда был идеалистом. Есть святая хитрость. Она оправданна, потому что служит большому делу. Ну хорошо, я согласен: непорядочно. Но ведь голодный вор, который украл буханку хлеба, тоже поступил непорядочно. Нехорошо — воровать. Но он будет хитрить, изворачиваться, чтоб доказать свою невиновность. А тебе надо заклеймить его? Пусть с голоду подыхает, так?
«Зачем так много слов? Зачем приплетать какого-то вора? По-твоему, все хитрят и изворачиваются? Гапоненко не хитрит. А мы?.. Изменили мы синим зайцам!»
Я не отвечал. Хотя так и тянуло объясниться. Мы бы и начали, может быть, такой нужный нам разговор, не упомяни он этой буханки хлеба. Опять все уплывало в относительность, без конкретных вещей, которые можно щупать, толкать, кидать. А у меня нервы и так были на пределе. Каждый день ждал письма, а его не было. И я предчувствовал, что не будет совсем. Но для этого нужна была жирная точка, чтобы осознать, убедиться. Так уж человек устроен, что без этой точки обойтись не может. Потому что неопределенность всегда давит на плечи, как тяжелый груз в конце пути. И на меня она действовала угнетающе. Вроде бы на что-то намекала маманя в письмах. Обмолвилась раз, что мы с Диной — два сапога на одну ногу. И в каждом письме упоминала про соседскую девчонку Вальку, которая жила вместе с нами в коммуналке. И похорошела-то она, и заботливая, и в руках у нее все горит — такая работящая.
И еще не давало мне покоя, прямо-таки давило на грудь предстоящее персональное дело. За тот случай на полевых занятиях меня собирались разбирать на комсомольском комитете. И Гольдин, и мой помощник сержант Марченко тоже были членами комитета. Я представлял, как они задают мне вопросы, на которые обязан отвечать. Оправдываться не собирался, признавать ошибки было стыдно, отмалчиваться, как школьнику, тоже нельзя. Как себя вести, не ведал, и от этого на душе оседала муть.
Спасался от такого муторного состояния службой. Даже забывал о своих невзгодах. Сам каждое утро делал подъем, и не только своим подчиненным, но и во взводе разведки. Старшина одобрительно ухмылялся, глядя, как я строю людей, чтобы вместе с ними бежать вокруг ограждения городка. Вместо физзарядки я устраивал кросс, зная, что кроссовую подготовку будут обязательно проверять на итоговых занятиях. Сперва солдаты бурчали из-за «беготни», да и самому мне, если честно, тягостными казались эти километры. Больше всех ворчал Гапоненко, он «этих спортсменов в гробу видел». Но не отставал, держался все время рядом со мной. А на финише всегда поддавал, и, когда я пересекал черту, он уже закуривал самокрутку с казенной махоркой.
— Может, курить начнете, товарищ лейтенант? — спрашивал.
— Никогда, — твердо отвечал я, хотя спустя годы закурил и дымлю до сих пор.