Давлетов встал. Поднялся с места и Савин.
— На этом сегодня закончим, товарищ Савин. Завтра у вас выходной. Вы хоть и комсомольский работник, но еще и инженер. Потрудитесь оформить свое предложение и обосновать. Вот вам тетрадь с моими расчетами, — протянул ему амбарную книгу. — Вы хотите что-то сказать?
— Пусть одним из авторов предложения будет Ольга. Можно, Халиул Давлетович?
— Кстати, должен сказать, что не одобряю ваше поведение. По логике вещей я должен был бы проинформировать про этот случай членов партийного бюро. Но вынужден сделать вид, что ничего не знаю. Мне это очень неприятно... А насчет соавторства — справедливо. До свидания, товарищ Савин!
— В случае затруднения можно обратиться к вам завтра?
— Меня не будет. Завтра почтовым я улечу к Синицыну. Хочу своими глазами увидеть вашу прямую.
— Халиул Давлетович, разрешите с вами?
— Не разрешаю.
— Халиул Давлетович!
Невозмутимый Давлетов даже возмутился:
— Вы взрослый человек, товарищ Савин, или нет?
4
Света на всей улице Вагонной не было. Опять, наверно, забарахлил энергопоезд. Недаром его прозвали «нервопоезд». Оконца бледно мерцали разными подсобными светильниками. Только в их половинке вагона окно было чуть поярче. Сверяба приспособил для аварийного освещения аккумуляторы, протянув от них переноску, получилась настольная лампа.
Он хмуро сидел за столом, уперев подбородок в свои лапищи. На столе скатертью-самобранкой была расстелена газетка, на ней — вскрытые консервные банки, алюминиевая миска с желтыми огурцами. Пышными ломтями был нарезан хлеб, свой, бамовский, который пекли свои же пекари-самоучки.
Сверяба молча следил, как Савин раздевается, как, сняв валенки, натягивает на ноги ватные чуни, подбитые кожей, а валенки привычно пристраивает к горячей трубе под самый потолок.
— Садись, дедуня.
Савин сел.
— Ну, что Давлетов?
— Поддержал.
— Я чуял, что поддержит. У него только сверху скорлупа. А под ней болит, колышется. У всех у нас своя скорлупа.
Савин осязаемо ощутил тепло, которое шло от печки, от знакомой вагонной обстановки. Окинул взглядом вагон: висевшее на стенках обмундирование, шубы на вешалке у порога, гитару, приткнувшуюся грифом к тумбочке. Сверяба брал ее редко, а если брал, то наигрывал только бамовские песни, которые сам и сочинял. Никому и никогда он своих песен не переписывал, но — неисповедимы пути — они как-то переползали за стенки вагона. И Савин время от времени слышал их то в палатке, то у костра. И почти всегда задумывался о том, отчего и как рождаются красивые и даже нежные слова у резкого и шального Сверябы. А ведь, наверное, это тоже внешняя оболочка, скорлупа?
— А у тебя снаружи живое мясо, дед, — сказал Сверяба. — Потому тебе бывает больно от самого слабенького укола.
— Мне не больно. Обидно бывает, — возразил Савин.
— Вот-вот. Защиты нету. И с аборигенкой-охотницей так получилось.
— Не надо, Трофимыч.
— Опять козел в огороде... Ладно, не буду.
Огурцы отдавали бочкой, сало пожелтело от времени. Зато хлеб был мягкий и теплый.
— Читал я в одной книжке, дед, про одного мужичка, у которого было прозвище Бедоносец. Я ведь, Женя, тоже бедоносец. Не такой, конечно, как тот. Он чистый. А я...
— Зачем на себя наговаривать?
— Не наговариваю. Гляжу на себя на всамделишного... Понимаешь, есть люди, которые своим самым близким, самым любимым приносят только зло. Не из-за того, что хотят принести зло. Так у них получается. Вот и я такой же. Это моя беда, которую я несу как крест. Слыхал, наверно, что я алиментщик?
— Слыхал.
— Не могу я дать бабе счастья, дед, какая бы она хорошая ни была. И что меня теребит внутри, так это то, что виноватым себя не чувствую. Вроде бы как бабы во всем виноваты. Но не бывает же так. Вот и тормошу себя. И вывожу факт для сознания: не гожусь для семейной жизни. От рождения мне назначено... Дочка Иринка письмо написала: замуж собирается. Грудь рвется: куда ей замуж? Восемнадцати еще нет. Ни специальности, ни образования...
— Сколько вам лет, Иван Трофимович?
— Я же тебя просил: не зови по имени-отчеству. Иван — и точка. Сорок мне, дед... Ну, дай бог Иринке счастья!
Сверяба всегда отличался хорошим аппетитом, а тут — жевал вяло, как-то замедленно. И с озабоченностью, немного искоса поглядывая на Савина.
— Вот я сказал «дай бог!». Смешно, дед! Атеисты — и «дай бог!». Иногда лежу, гляжу в потолок, вон на ту трещину, и вдруг что-то толкнет в коробку: вот сейчас, сию минуту помереть, а все, что мне определено на оставшуюся жизнь хорошего, — детям. Всем поровну. Лежу и чувствую, что глаза стекленеют. Даже вроде вот-вот помру. Нет! Живой, язви ее в кочерыжку! Так что же получается: все запрограммировано? А? Заложено в генах от рождения и идет по проекту? А если в проекте ошибка? Если есть линия, которая ломает, к чертям собачьим, проект, а? Это я к тому, дед, что бедоносец запрограммирован на всю его сознательную жизнь. И я запрограммирован. И ты тоже.
— Иван Трофимович!
— Женя! — перебил укоризненно Сверяба.