— Ничего. Шесть лет мы прожили до БАМа. Иришка в музыкальной школе училась, потому сюда они не смогли со мной поехать. В прошлом году десять классов кончила. Гришка в восьмой ходит, а Толик, самый маленький и самый умненький, — в шестой... Это я тебе, дед, рассказываю, чтобы ты понял, что женитьба — шаг необратимый.
— Но ведь не у всех же так складывается жизнь.
— Не у всех. А за тебя боюсь. Ты для дома — плохой хозяин. А у баб: мое — это мое, и не отдам! Вот представь. Живем вместе, любим друг друга. И за все время жена ни разу не спросила, а когда день рождения у моих детей? Ни разу не сказала: «Давай пошлем им какой-нибудь подарок». Я сам, понимаешь, втихую посылал им подарки. Но больше всего, дед, меня Иринка однажды ранила. Двумя словами застрелила. Сказала: «Твой сын, папа». Не по имени даже, а «твой». Не ее брат, а ведь он же ей брат получается, раз мой сын. Вот тебе и эстафета от матери к дочери. Заклад в будущее для повторения. Недаром в русских сказках злые мачехи и смирные отчимы. Душа у бабы у́же, чем мужская... Я бы, знаешь, собрал всех троих детей в кучу и жил бы один с ними. И за мать бы им был, и за отца. Но нет для меня такой планиды, потому как запрограммирован я на бедоносца. И в себе беду тащу, и самым родимым ее несу.
5
Утром за Иваном прибежал посыльный. Савин слышал сквозь сон, как он объяснял Сверябе, что на дальней точке вышел из строя «Катерпиллер», новенький, только что полученный бульдозер. Принял это Савин во сне к сведению и заспал намертво. Потому никак не мог взять в толк, куда Сверяба подевался, пока не прочитал его записку: «До встречи, дед! Может, на Эльге, а?»
Тем же вертолетом улетел к Синицыну и Давлетов. И Савин, делая в вагоне приборку, думал о том, что тот уже на месте, что, наверное, они с Синицыным уже едут на тягаче по распадку, а может быть, даже стоят на берегу напротив ежей. А от порога зимовья глядит на них из-под ладони Ольга.
Позавтракав, он разложил на столе четвертушку ватманского листа, свои блокноты с записями по обследованному участку трассы, тетрадь с расчетами Давлетова. Работа, на удивление, с самого начала пошла споро.
Два Савина сидели в вагоне. Один — полный сиюминутным удовлетворением самим собой. Тот, что крупным почерком исписывал страницу за страницей, старательно вычерчивал на бумаге новый участок трассы. Другой же с беспокойством прислушивался, не гудит ли в небе вертолет, хотя точно знал, что раньше шестнадцати-семнадцати часов и ждать нечего. Этот другой не чувствовал теплого вагонного уюта, потому что мысленно находился там, где ворочалась подо льдом живая Эльга, шагал на коротких охотничьих лыжах, которые стояли теперь в углу у вешалки как свидетельство, что все было не сном, а явью, и как напоминание о необходимости вернуться. И он время от времени возвращался, торопился по знакомой лыжне, и в лесной перезвон легко и ладно вплеталась сверябинская музыка про километры. «...Наша юность и седины...» — тоненько выводила одна струна. На этой же струне и тайга вызванивала, и рябчик ей подсвистывал, и вся мелодия утра звучала на одной ноте.
Савин понимал, что теперешняя его работа — это лишь прикидка на глазок, лишь слабое приближение к обоснованию нового участка. Все сейчас, казалось ему, зависит от Давлетова. Но он почему-то был уверен, что Давлетов скажет «да» и вышлет на трассу комплексную группу, а уж потом появится настоящее обоснование.
Савин и обед столовский пропустил. Не то чтобы позабыл про него, увлекшись, но сознательно не захотел отрываться от стола. Последнюю точку поставил уже под вечер. Взялся напоследок за титульный лист, чтобы вписать авторов предложения. И вдруг замер, пораженный несуразной на первый взгляд мыслью. Как же он будет вписывать Ольгу, если не знает ее фамилии! И отчества не знает. И что ему вообще о ней известно? То, что у нее есть дядя по имени Иннокентий. Есть дом в Усть-Нимане, маленьком поселке со сплошь заколоченными избами. Жила в интернате. Кончила в Хабаровске педучилище... И все?
Нет, не все. Этого мало для анкеты. А для души у Савина есть другое. Есть узкая ладошка: «пей, бойе!» Есть долгая и вместе с тем короткая ночь на Эльге, в которой жизнь измерялась по-другому. В этом другом измерении знание о человеке шло изнутри. Только двоим оно доступно. Постороннему же все кажется до предела упрощенным, почти примитивным, потому что, кроме двоих, никто не видел гордой сохатиной головы, ни для кого не играл серебряный колокольчик и не косил лиловым глазом глухарь Кешка. И Иван Сверяба — тоже посторонний. Не понял бы, сказал бы: «И фамилию не спрашивает». А фамилия — это чистый лист бумаги с загадочными знаками на ней. Поди разберись, что они означают, какую тайну скрывают...
Между тем вертолета все не было.
Савин вышел на улицу. Было безветренно и морозно. Дымы из труб устремлялись вверх густыми широкими столбами. Савин прислушивался, не гудит ли вертолет. В какой-то миг ему показалось, что в небе застрекотало. Но нет, гуд шел от клубного движка. Видно, киномеханик Зайцев проверял перед сеансом аварийное освещение.