Осень приползла дождливая, слякотная, грязная. Мы не успевали мыть, сушить и начищать ваксой сапоги. И на рядового Гапоненко, видно, осень подействовала: он приутих, исчезла из его глаз нахалинка. Мне даже иногда казалось, что вместо нахалинки в них поселилась тоска.
Мой помощник сержант Марченко говорил:
— Как бы не учудил чего Гапоненко!
Я попытался как-то вечером поговорить с ним, но он глянул с непонятной для меня укоризной и сказал:
— Индивидуальную беседу, значит, решили со мной провести. Беседуйте!
И на все вопросы отвечал:
— Никак нет...
Да я и сам понял, что не получается разговора, и вряд ли вообще получится. Между нами стояла стена, которую ни свалить, ни даже пощупать. Настроение от этого сделалось хуже некуда, и я показался себе беспомощным, как кутенок, которого кинули во взрослую собачью стаю.
Наверное, Гапоненко почувствовал мое состояние, я уловил даже какое-то сопереживание в его глазах. После чего он вдруг спросил:
— А что вас, товарищ лейтенант, с Зеленой Мыльницей связывает?
— С какой еще «мыльницей»?
— Разве вы не знаете, что у вашего дружка такое прозвище красивое?
— У лейтенанта Гольдина, что ли? — уточнил я, хотя уже и так понял, что речь о нем.
Значит, прилепилась-таки зеленая мыльница к его имени. Наверное, любой, даже самый маленький поступок оставляет след: в памяти ли, в жизни ли, в психологии человека. Интересно, знает Гольдин о своем прозвище или нет? Пожалуй, нет, потому что к этому времени мыльницы ушли для него в прошлое, а сам он летал на крыльях почина.
Случилось это так.
Мы с ним были в числе нашей полковой делегации на окружной комсомольской конференции. Он сам напросился в выступающие. Еще до отъезда сидел ночами в нашей комнатенке и все писал, комкал листы, швырял на пол и снова писал. Даже в поезде, когда мы ехали на конференцию, вносил какие-то исправления в свою речь.
А речи катились с трибуны гладкие и круглые. Почти каждый из ораторов заверял в чем-то настолько неконкретном, что слова даже не затрагивали сознание сидящих в зале, а может быть, и в президиуме.
Наконец слово предоставили лейтенанту Гольдину.
— Я уполномочен комсомольской организацией нашего взвода сообщить следующее, — так начал Сергей. И, очень четко выговаривая слова, не заглянув ни разу в бумажку, произнес речь.
Все его подчиненные брали обязательства стать отличниками боевой и политической подготовки, спортсменами-разрядниками. Все обязались овладеть всеми смежными специальностями в расчетах. И больше того, получить классность по совсем уж посторонней (впрочем, нужной!) специальности химика-дозиметриста. Еще они обещали разбить на территории городка комсомольскую аллею.
Красиво говорил Сергей! Даже я заслушался, увлекшись словами о корчагинской вахте и традициях, которые должны стучать в сердце. Говорил-то красиво, но замахнулся, подумалось, явно не по силенкам. И тут же вспомнил наш разговор после зеленых мыльниц, его фразу: «То ли еще будет!» Вот, оказывается, что он имел в виду. Значит, сказал не для красного словца. Значит, уже приготовил свой сюрприз конференции.
В перерыве его в чем-то горячо убеждал корреспондент окружной газеты. Сергей с улыбкой слушал и не соглашался. Но я знал его очень хорошо и видел, что не соглашался он нарочно: не купишь, мол, за рупь двадцать! Это Иван так когда-то высказался в адрес Сергея. Наконец Гольдин утвердительно кивнул головой и солидно пожал руку корреспонденту...
«Трибуна — трибуной. А один на один — совсем другое дело», — так я думал раньше. Это уже с возрастом пришло: трибуна — честнее и важнее, она — проверка на убеждение и гражданское мужество. А тогда это разделялось и один на один казалось важнее.
— Ведь липа, Серега, а? — спросил я его по возвращении домой.
Мы сидели друг против друга. На столе ядреные соленые огурчики. Тетя Маруся, хозяйка, примостилась на табуретке возле печки. Смотрела на нас, подперев ладонью щеку, и слушала внимательно и непонимающе.
Он похохатывал, с хрустом, закусывал огурцом. Что-то появилось в нем новое. Этакая снисходительность ко мне. Или мне это казалось из-за настроя на спор, из-за желания обнаженной откровенности?
— Зачем трепаться-то? — повторил я.
Он снова хохотнул и наконец снизошел. Именно снизошел, я почувствовал это кожей.
— А ведь я прав, Лень. Пусть даже только половина моих людей станет отличниками, дозиметристами — разве плохо?
У него потрясающее умение не отвечать на вопрос конкретно. Я всегда ловил себя на том, что вроде бы он все говорит правильно, а я не соглашаюсь с ним.
— Ты слухай, Ленчику, Сергея. Бачь, який вин справный, — вмешалась тетя Маруся.
Сергей, точно, справный. Все на нем ладно: и гимнастерка, и портупея, и сапоги сидят как влитые, Словно и родился в форме. Хаченков про него сказал: военная косточка.
Я замолчал, обиженный его снисходительностью. Ковырял вилкой жареную картошку, думая о том, что все было бы не так, сиди рядом с нами Иван. Но он уехал на переучивание. Прислал, правда, весьма короткую цыдулю с дороги, а на письмо, видно, не хватило времени.