На вершине холма сажусь на свежий сосновый пенек для последнего перекура. И вижу, как с противоположного края мчится мой пес. Эх, Барон, знал бы ты, как изящен твой бег, когда срываешься с вершины холма, легкой рысью пересекаешь равнину и взлетаешь на другую вершину! Ну ляг, ляг, отдохни.
Сделав пару кругов, Барон послушался моего совета и растянулся у ног. Отдышался, поднял голову и стал смотреть на меня с каким-то ожиданием или вопросом. Ну, ждать тебе особо нечего, орден сушки ты получишь дома, а вот поговорить, порассуждать о том о сем – это пожалуйста. Ты, я вижу, настроен философски, уж очень вдумчив твой взгляд, как позавчера, когда я тебе читал «Афоризмы житейской мудрости» Шопенгауэра, помнишь, ты еще хвостом помахивал, соглашаясь с парадоксами немецкого мыслителя: «Если ближайшая и непосредственная цель нашей жизни не есть страдание, то наше существование представляет самое бестолковое и нецелесообразное явление». А дальше договаривается вот до чего: «Как мы чувствуем не общее здоровье нашего тела, а только небольшое местечко, где жмет нам сапог, так точно и думаем мы не о сумме вполне благополучно идущих дел, а о какой-нибудь ничтожной мелочи, которая нас раздосадовала. На этом основывается неоднократно мною указанная негативность, отрицательность нашего благополучия и счастия, в противоположность позитивности, положительности страдания». А ведь он прав, если вдуматься. Вот ты прожил девять лет, почти сравнялся по возрасту со мной, а что вспомнишь, оглянувшись назад? Как потерял меня, своего хозяина, и сам нашел дорогу домой. Как в Москве налетел на тебя безбашенный Мерс, полуовчарка-полуротвейлер, и ты дал ему достойный отпор, в ярости сорвал с него намордник, подставив бока для его зубов, а мы залечивали потом целую неделю твои боевые раны. Так ведь?
И Барон, эта тварь бессловесная, отвечает мне негромким лаёчком, всегда означающим его согласие. Я убедил его в правоте философа. Или Шопенгауэр великий зоопедагог, или мой пес – гений собачьего мира. Твои скорбные глаза, Барон, – ярчайшее свидетельство вселенского пессимизма. Не веришь ты в совершенство мира, ты давно понял, что не все действительное разумно: да тот же разбойник Мерс. Действителен? Несомненно! Разумен? Вот уж нет! А мировые войны и революции ХХ века разумны? А сталинские репрессии, хотя свыше половины нашего мазохистского населения, как показывают социологические опросы, мечтает о «твердой руке»? Все-то ты понимаешь, в отличие от кота Бурбона, убежденного гегельянца. У того только пустая миска вызывает недовольство человечеством в моем лице.
Барону первому надоели отвлеченные материи, он сорвался с места, вильнул хвостом – только его и видели. Я тоже поднялся. Мой путь лежит мимо Голубой дачи. Собственно, никакой дачи нет, даже ограда сгинула в прошлом году, хотя руины ее я еще застал десять лет назад. Когда-то был здесь ведомственный пионерский лагерь – первая жертва реформ, когда разоренные предприятия сбрасывали с оскудевших балансов хлопотные объекты. Сейчас это голая поляна, памятная тем, что несколько лет назад лес вернул мне утрату. Мне тогда подарили изящный ножик для грибов, такой маленький, что он потерялся в первую же прогулку, лес поглотил его. И вернул едва ли не в следующую. Лес, видно, счел меня недостойным иметь изящный ножик и отдал мне взамен большой бандитский с автоматически выскакивающим острым лезвием.
За Голубой дачей – загон. Еще в прошлом году здесь, как и у Новой, обитали коровы. Мой деревенский друг, хвастающийся урожаями бобов и картофеля больше, чем иными успехами, берет отсюда удобрения. Зимой в Москве на какой-нибудь торжественной презентации, одетый в элегантный пиджак из Парижа, в шелковом галстуке из Лондона в тон платочку из верхнего кармашка, завидев меня, раскинет руки и на весь зал с тоской заголосит:
– Мишка, когда ж за говном поедем?!
– Аккурат первого мая, – отвечу, – в день солидарности всех трудящихся.
Ну, это так, для публики. Я-то никаким огородничеством не занимаюсь, так что говно мне ни к чему.
Последние грибы обнаруживаю под самым пряслом. Семейство маслят напрашивается в корзину, достаточно полную, но жадность побеждает рассудок, нудящий о том, как хлопотно будет их чистить, снимая липкую кожицу, от которой еще и руки почернеют, и все вокруг загваздаешь.
Отсюда к нашей деревне ведет дорога, довольно извилистая, но есть у нее отрезок, перед которым всегда застываешь: прямая перспектива в гору, даже глубокой осенью покрытая свежей травкой, а на вершине горы – молодой сосняк. Я уже устал для ходьбы по пересеченной местности, а близость дома ускоряет шаг. На горе дорога резко сворачивает влево, и вот я на краю поля. Отсюда видно все наше Устье и заливной луг у Волги. Можно спуститься к нему мимо трех берез и черемухи, которые, если смотреть с моего крыльца, образуют композицию «Маша и Медведь»: размытые контуры издалека составляют иллюстрацию к сказке, к тому моменту, когда Маша из пестеря командует могучему зверю:
– Не садись на пенек, не ешь пирожок.