Остановилась в дверях, будто только сейчас вспомнила, зачем пришла. Зажала в зубах незажженную сигарету и кивнула на забинтованные култышки.
– Один плюс в твоем положении все-таки есть.
– Какой? – удивилась Лия.
– Теперь хотя бы ноги брить не надо.
Лия смеялась так долго, что на глазах выступили слезы.
– Вы чувствуете? Чувствуете запах?
Они ведут носом, видимо пытаясь уловить запах дыма. Незаметно приподнимают руки и нюхают подмышки. Неужели от них так несет пóтом, что Варшавский останавливает репетицию, учуяв из кабинета этажом выше?
– Так пахнут квартиры стариков.
Варшавский вышагивает между рядами солдат в белых трико, которые стоят смирно в первой позиции. Прямая спина, очки, начищенные коричневые ботинки, хотя в ботинках сюда нельзя.
– Вы слышали, Театр на Таганке снесли? – спрашивает он как бы между прочим, будто не отрепетировал речь заранее. – Вырвали кресла с мясом, растащили декорации и… Бам! – хлопок в ладоши. – Нет театра.
Солистка, та, которая в золотистых чунях, усмехается, но под взглядом Варшавского вытягивается по струнке.
– Театр на Никитской закрыли. Сатиру. Новую оперу. Никто больше не ходит на оперу. Никто больше не ходит в театр. – Он останавливается в центре зала. – Как думаете, когда дойдет очередь до нашего?
На его лице отблеск рекламного щита, что заливает кровью зал для репетиций номер шесть даже при свете дня. Варшавский успевает заглянуть в глаза каждому, кроме меня. Меня он не замечает.
– Театр умирает.
Они переминаются с ноги на ногу, хотя команды «вольно» вроде бы не было. Мара едва удерживается от того, чтобы закатить глаза. Варшавский вдруг широко улыбается и провозглашает:
– Мы – проститутки, обслуживающие стариков. – Он дает фразе немного повисеть в воздухе, чтобы произвести должное впечатление, но почему-то при слове «проститутки» никто не визжит и не хватается за сердце. – Последних стариков, которые еще ходят на балет. Когда в последний раз вы видели молодое лицо в зрительном зале? Кроме тех, конечно, что привозят стариков в инвалидных креслах. Вы, – он медленно обводит пальцем труппу, еще один продуманный жест, – служители Старого мира. Что вы будете делать, когда последний старик издохнет прямо посреди второго акта?
На рекламном щите сияют красные туфли в человеческий рост. «Купите со скидкой 50 %! И никто вас не остановит!»
Варшавский поднимает руки.
– Да, я виновен! Виновен, признаю. Наш театр сопротивляется… сопротивлялся до последнего. Я заделывал самые узкие щели, чтобы ничто из Нового мира не проникло в его стены. Я закупорил наш театр, наш храм искусства, как закупоривает бутылку с посланием потерпевший кораблекрушение. – На этом месте Мара все-таки не может сдержаться и закатывает глаза. – Я думал, что сохраняю в бутылке историю, но, как оказалось, там было только одно слово. «Спасите».
Варшавский понижает голос:
– И я был спасен.
Он смотрит на меня.
– Новый мир пришел.
Все смотрят на меня.
– И за Новым миром придут новые зрители.
Когтистые лапки, я слышу, как они скребут по мне, громче и громче, царапают по обнаженной коже. Варшавский приглашающим жестом указывает мне на середину зала.
– «Жизель». Второй акт. Вариация.
Расступаются.
Шаг, второй. Музыка. Еще шаг. Из наклона в арабеску, вращение. Прыжок. Разворот. Застыть. Мимолетная поза, нога прямая. Глиссад, ассамбле в сторону. Слова рассыпаются, бесполезные, бессмысленные. Кости – в прах. Плоть – в прах. Геометрия, голая, бесстыдная, нежная. Ноги чертят в воздухе линии, параллели, перпендикуляры. Острые углы, прямые углы. Спираль, смена плоскости. Прыжок, еще прыжок. Невесомый, бесплотный, бескостный. Как бы не удариться головой о потолок. Какого черта они такие низкие. Прыжок, еще прыжок. Кости – в прах. Плоть – в прах. Прыжок, прыжок. Точно в такт, не сбиваясь, не опаздывая. Кручу, кручу…
Останавливаюсь.
Дышу.
Никто не шевелится, и на мгновение кажется, будто фигуры, неживые, нездешние, мастерски выписаны маслом на заднике к чужому спектаклю. Первой оживает Мара, и ее прокуренный голос звучит в тишине неожиданно громко:
– Черт возьми, Лия! Да ты крутишься, как… как миксер!
Другие голоса оживают следом, подхватывают слова, обступают меня со всех сторон, и я чувствую жар от невидимых факелов в их руках, невидимых, но пылающих так ярко, что больно глазам.
Перед тем как шагнуть за дверь зала для репетиций номер шесть, Варшавский оборачивается и кидает, как кость своре голодных псов, последнюю фразу:
– Ах да, чуть не забыл! Закажи в костюмерной юбку покороче.
Улыбка была неожиданной, неуместной. Лия подумала, что ослышалась. Жестокая шутка. Если продолжать тихонечко лежать на больничной койке, закрыв глаза, то они отстанут, уйдут.