— Ну, всё! — снисходительно сказал Тимошка, метнул взгляд на шапку атамана с меховой опушкой. Он смотрел на неё уже как на свою, приценивался: за сколько шовкунов её уступит Заруцкий. Ведь не пойдёт же он на то, чтобы его, верховного атамана, к тому же и боярина, били кочевой ложкой по лбу, при всех-то. Вчера он раздел одного боярского сына: снял кафтан с него за двести шовкунов, затем и сапоги. И саблю тот отдал ему, когда надумал, глупец, отыгрываться. Так и ушёл в одних портах, босым и чуть не плача.
— Не-е, давай дальше! — запротестовал Заруцкий.
А Бурба смотрел на своего побратима и не мог понять, отчего у него трясутся руки: то ли оттого, что он так здорово прикидывается, или от злости, унижения, что его обыграл какой-то ярыжка из кабацких.
— Ну, гляди, атаман! Ха-ха! — нервно хохотнул Тимошка, и нотка своего превосходства стала переползать явно на угрозу.
Заруцкий и эту угрозу, ему-то, проглотил, смолчал, всё так же хладнокровно снял шапку и отдал её Тимошке.
Тот, напялив на себя соболей, скосил глаза на его саблю.
— А может, на неё? — оскалился он, как пёс, учуявший добычу дармовую.
— Давай! — бесшабашно махнул рукой Заруцкий так, будто попал в капкан страстишки отыграться. — А ты ложи всю ло-поть, что наиграл! Я на неё пойду, взамен кладу ещё вот это!
Он встал, снял кафтан малинового цвета, новенький, отменный, из атласа, и бросил его к сабле. Подумав, он стянул и сафьяновые сапоги, добавил их туда же, опять уселся на кошму, поджав под себя голые пятки.
У Тимошки алчно загорелись глаза. Он не выдержал, кивнул головой Илейке. Тот вышел из юрты и вскоре вернулся, да не один, ещё какой-то детина втащил за ним в юрту кучу всякого хлама, размахнулся и швырнул его посреди юрты. Рядом с клинком атамана упали на пол три поношенных кафтана, какие-то малахаи, сапоги, все стоптанные, потёртые порты из неизносимой кожи с блестевшими залысинами, а сверху упала рясешка, стыдливо прикрыв весь этот хлам страстишек мелких.
Он, Тимошка, опытный игрок, всё же почувствовал во всём этом что-то неладное, какой-то подвох. Но отказали ему мысли слабые. Не подозревал он даже, с каким игроком решил тягаться.
— Но, казак, уговор! Играем до тысячи! — заговорил жёстким голосом Заруцкий; куда и подевался-то его недавний панибратский тон. — За сотню шовкунов, как ты хотел, по два рубля! А если проиграешь, то чтобы духу твоего тут не было! — погрозил он кулаком ему. — Увижу — башку снесу тотчас же! Ты меня знаешь! Уговор?!
— Уговор! — осклабился Тимошка. Он струсил здорово, но было видно, что он верил в своё мастерство, с усмешкой пожевал свой длинный ус и выплюнул его.
Они ударили по рукам.
И опять его дружок, Меченый, с рваными ноздрями, отыграл ему начало партии. И Тимошка кинул кости первым, и вновь удачно: ни одной пустышки.
Заруцкий же поелозил задом на кошме, устраиваясь удобнее, как борец, ища опоры в матушке-земле, размял свои пальцы, длинные и цепкие, как щупальца у спрута, и… хоп!.. — подбросил как-то странно, невиданно, разом все три кубика вверх. И они крутанулись слаженно, как строем на плацу, и улеглись послушно все рядышком, и выставили все три вверх по четыре вкрапины на белых гранях, замусоленных грязными руками.
Тимошка завистливо глянул на его удачу, тихо промолвил: «Бывает!»
Он взял кости, метнул их, и снова у него выпал неплохой набор. Но четвёрок уже не было. Они как будто покинули его, обиженные почему-то на него, ушли к тому же атаману.
И тут же бросил кости Заруцкий, всё тем же своим броском замысловатым, и снова легли в ряд три четвёрки. Другие очки его как будто позабыли.
Но Тимошка, жох, знал толк в игре и знал, что такое не может долго продолжаться. Пройдёт каких-нибудь пяток бросков, и отвернётся удача от атамана. Взяв кости, он выбросил свой набор. И опять он оказался серым: одна пустышка, единица и ещё двойка скромная упала.
И вновь метнул Заруцкий, и снова были три четвёрки…
А Тимошку почему-то вдруг пустышки полюбили, и он начал стремительно отставать, но всё ещё надеялся, что мет пойдёт и у него.
Игра пошла острее, когда счёт перевалил за сотню, а у Заруцкого всё так же шёл мет по-крупному. Лишь изредка засветится испуганная тройка, и её тут же забивают старшие подружки.
Когда Заруцкий объявил три сотни, Тимошка стал мазать, срывал броски, укладывал по-всякому на ладонь кубики, метал их, но все его старания были напрасны. Иной раз вдруг выпадет четвёрка, и снова игра тонет в мелочовке, в пустышках исходятся костяшки.
Заруцкий глянул на своего соперника рябого. Тот покраснел, дрожали руки у него, он глаз не поднимал, открыв рот, беззвучно что-то повторял. Казалось, он заговаривал костяшки, чуть не дышал на них, не целовал, и мысленно молил уняться, одуматься, вновь стать послушными, своими. Пот вышиб на его лице, когда Заруцкий стал подходить к заветной тысяче, а он всё так же не мог оторваться от проклятой сотни, в каждом броске добавляя к ней лишь крохи.