К испуганному, от-граниченному, возбужденному субъекту относится и трансгрессия,
как уже указал Мишель Фуко в названии статьи о Батае, одного из важнейших его текстов раннего периода. В трансгрессии также сцепляются и переплетаются теория и автобиография. Само понятие это играет у Батая центральную роль в том важнейшем месте, где он дистанцируется от Гегеля, прежде всего от того, с которым его познакомил Александр Кожев в своих легендарных лекциях о «Феноменологии духа». Кожевская интерпретация шла по канве победы раба над господином, одержанной благодаря труду. Тем самым была, однако, не только заложена схема политэкономической борьбы между капиталистами и пролетариатом, но и задано направление той продуктивистской модели субъекта, что так отталкивает Батая. Триумфальное шествие пролетария под эгидой труда, по Кожеву, определяется как двоякое «образование»: раб «образовывает» себя через труд и «образовывает» мир, накладывая на него свою печать.[342] Это в том числе означает, что в данный проект образования входит и модель автобиографии, в которой развитие мира и себя, покорение мира и себя идут рука об руку, – модель, позволяющая читать гегелевскую «Феноменологию» как роман воспитания, или образования. Батаевский отказ от такой продуктивистской модели увенчивается понятием «суверенности», нацеленным не на власть и господство, а на прехождение границ, с помощью которого человек может ускользнуть от игры превосходства и подчинения:И завершенный человек был для него [Гегеля] обязательно «трудом»: он мог им быть, поскольку сам он, Гегель, был «знанием». Ибо знание «трудится», чего не делают ни поэзия, ни смех, ни экстаз. Но поэзия, смех, экстаз не суть завершенный человек, не приносят «удовлетворения».[343]
Незавершенный человек ускользает от диалектики и радостно тратит
по ту сторону пользы, что, как пишет Бланшо о Батае, позволяет ему не выигрывать, а играть до конца, ставить на кон то, что я есмь, в предельном ощущении, что я исчерпываю все риски.[344] Если выразиться парадоксально, суверенный субъект празднует победу над диктатурой победы и поражения, победу, получающую свое высшее, трагическое завершение, конечно, только в экстазе, самоотдаче, самопожертвовании. Поэтому, разумеется, автобиография такой «суверенной» фигуры может быть чем угодно, но только не романом воспитания.Батай так и не смог подружиться с запоздалыми последышами гегелевского романа воспитания, вышедшими на арену в XX веке, – с Лукачем, в своей теории романа направившим развитие субъекта на примирение с тотальностью, с Сартром, чей субъект кичится своей способностью к самосоз(и)данию с самого начала. Батай существенно отклоняется от этой действенной и воспитательной истории: трансгрессией он развенчивает бесшовный и бесконфликтный лукачевский синтез субъекта и тотальности, автора и произведения, и поскольку Батай приносит я
в жертву самоутрате и самоотвержению, то и Сартрово самотворчество оказывается ему чуждым. Отчужденность Сартра и Батая оказывается взаимной и долговечной: в 1943 году Сартр разгромил Батаев «Внутренний опыт», и это была не последняя их стычка.[345]Императиву трансгрессии подчиняется Батай и тогда, когда параллельно с Коллежем социологии основывает другую группу (и журнал) – «Ацефал», т. е. «обезглавленную», или «безголовую» (греч. akephalos).
«Ацефал» – это группа, которая потеряла или потеряет голову в опыте сакрального, группа без главы, без вождя, а значит, устроенная противоположным сюрреалистам образом, в пику Бретону. Она и останется тайной, секретной, она не проявится; неизвестно даже точно, кто в нее входит и каковы ее цели. Ходят лишь слухи: чтобы придать сакральному реальности, группой планируется человеческое жертвоприношение, и даже уже найдена добровольная жертва (Колет Пенё) – не хватает только «палача». Если Бретон выставляет себя образцовым руководителем, то Батай исчезает в невидимом коллективе, не оставившем ни коллективной, ни индивидуальных (авто)биографий,[346] в группе, созданной во имя самоотменяющейся теории и невозможной практики: панданом теории служит не автобиография, осуществляющая субъективирование через саморассказ, а исчезновение субъекта в саморазрушительном опыте. «Ищу какого-то надлома, / своего надлома, / дабы быть надломленным»,[347] – говорится в одном стихотворении Батая.