Со многими идеями К. я был полностью согласен, однако вскоре выяснилось, что мне никак не удается сосредоточиться на его выступлении. Нестерпимое жжение в том месте, где зубы Доктора Ди терзали мою плоть, приглушенное двумя таблетками кодеина, превратилось в слабую пульсирующую боль, но все предметы также утратили четкость и слегка расплылись по краям, словно подернулись жирной бензиновой пленкой. Сердце тяжело бухало у меня в груди, а внутренности в животе сворачивались от острых колик, которые, как волны, накатывали одна за другой. Я опьянел от нескольких глотков виски и от огромной дозы кислорода, полученной во время пробежки по аллее студенческого городка, и, наверное, поэтому все эти сияющие объекты вокруг меня — юпитеры по бокам сцены, позолоченные канделябры на стенах зала, золотистые волосы Ханны Грин, сидевшей в седьмом ряду справа, и массивная хрустальная люстра над головами собравшихся, подвешенная к потолку на самой тонкой из цепочек, какие только можно себе представить, — стали похожи на стеклянные шары уличных фонарей, окруженные легкой дымкой, бледным слегка подрагивающим ореолом. Однако, как только мне удалось сфокусировать взгляд, ореол исчез. В душной атмосфере Тау-Холла я уловил запах промозглой сырости и какой-то слабый ностальгический аромат — так пахнет пыль и старинные кружева, это запах времени и увядания, запах истлевших бальных платьев и выцветшего флага с сорока восьмью маленькими звездочками, который моя бабушка хранила в кладовке под лестницей и каждый год в День Независимости вывешивала над входом в отель «Макклиланд».
Я откинулся на спинку стула и сложил руки на животе, перекатывающаяся там теплая боль казалась очень уместной и как нельзя лучше соответствовала нахлынувшей на меня печали. Я больше не волновался, думая о крошечном сгустке протеина, который, словно космический спутник, парил под куполообразным сводом Сариной матки, или о том, что мой брак трещит по швам и что карьера моего друга вот-вот рухнет; я больше не вспоминал о мертвом животном, которое тяжело ворочается в глубине моего багажника, и, главное, я не думал о «Вундеркиндах». Я смотрел, как Ханна Грин тряхнула головой и заложила за ухо выбившийся локон, как она, согнув ногу, подтянула правое колено ко лбу — движение, которое мне было так хорошо знакомо, — и поставила свой красный ботинок на край кресла, чтобы резким движением поправить сползший носок. Прошло целых десять минут, которые я провел в полном блаженстве, без единой мысли в голове.
И тут Джеймс Лир начал смеяться. Он хохотал над какой-то ужасно забавной мыслью, которая, как большой пузырь, всплыла со дна его подсознания. Сидящие впереди люди обернулись и в недоумении уставились на него. Он зажал рот ладонями, согнулся пополам и снизу вверх посмотрел на меня, лицо Джеймса было красным, как кожа на любимых ботинках Ханны Грин. Я пожал плечами. Все, кто обернулся, чтобы посмотреть на Джеймса, вновь обратили свои взгляды к сцене, — все, кроме одного человека. Терри Крабтри сидел через три кресла от Ханны Грин, между ними расположились мисс Словиак и Вальтер Гаскелл. Терри задержал взгляд на Джеймсе Лире, затем посмотрел на меня и подмигнул, изобразив на лице игривую гримасу, означающую нечто вроде: «Эй, вы двое, что у вас там происходит?» Хотя у меня не было никаких дурных намерений, я не удержался и в ответ грозно нахмурился, моя страшная физиономия означала: «Оставь нас в покое». Крабтри вздрогнул и поспешно отвернулся.