равным сущности»7
. Естественное сознание истинно как сознание и неистинно как естественное, оно — «могила истины», которую надо раскопать, и тогда выйдет на свет сама истина. Конечно, Гуссерлю и в голову не могло прийти, что кто-то скажет, как это сделал Кожев, что его и гегелевская феноменология — одно и то же. Но может быть, Кожев не совсем уж неправ, и можно считать, что оба философа были заняты одним делом — снятием конститутивной для новоевропейской философии оппозиции субъекта и объекта? Разумеется, делали они это по-разному, но при этом и тот и другой — и приоритет Гегеля в таком случае сомнению не подлежит — выступили критиками самого новоевропейского способа философствования, всей новоевропейской парадигмы, обычно именуемой после Хайдеггера «представляющим мышлением», ведь если «за» феноменом ничего не стоит, то феномен и есть сама раскрывающаяся реальность.Несколько страничек, предпосланных Кожевом своему переводу раздела А главы IV, придают гегелевскому тексту такие смыслы, которые без кожевского комментария из него вычитать не просто. Итог такого прочтения главы — упомянутая выше «феноменология желания», рассматривающая «желание» (исходно, да и традиционно по-русски «вожделение», то, что Гегель именует Begierde, но мы уступаем в данном случае сложившейся традиции философских переводов) как протофеномен. Откуда берется самосознание, о котором свидетельствует слово «я», спрашивает Кожев, что это такое? Созерцание внешних предметов не пробуждает самосознания, так как созерцающий буквально поглощен созерцаемым предметом, он вспоминает о себе, только если возникает какое-то желание, когда начинает ощущать какую-то недостачу. Самоощущение в истоках своих — это ощущение нехватки, ощущение алчущей заполниться пустоты. Удовлетворить желание — значит подвергнуть отрицанию какую-то налично-данную реальность. Но такому питающемуся на- лично-данной-природной-реальностью природно-животно- му «я» выше самоощущения не подняться. Чтобы стать человеческим «я», оно должно пожелать чего-то в природе не имеющегося, а, стало быть, уже отрицательно заряженного. Таковым может быть только чужое вожделение. Кто-то чего-то вожделеет, и я хочу овладеть его желанием, присвоить его. Только такое, утверждает Кожев, «желание желания»
образует человеческое «я», являясь антропогенным. И оно-то и есть не что иное, как желание признания, о котором пишет Гегель в главе IV. «Пожелать желание» — это захотеть, чтобы тебя признал другой, и не один другой — другие, лучше — все другие, и в частности, признали бы твое право желать и владеть. Присвоить чужое желание — значит подчинить себе другого, сражающегося с тобой за то же самое, за присвоение твоего желания. Борьба за признание становится борьбой не на жизнь, а на смерть, и в этой борьбе, в самый миг схватки — ни раньше, ни позже — все и решается: струхнувший, убоявшийся смерти (внятности) обрекает себя на рабство, тот, кто идет до конца, становится господином. Далее у Кожева следует изложение того, что в истории философии известно под именем «диалектики господства и рабства».
Господин оплатил свое господство тем, что превозмог страх смерти, но его положение — экзистенциальный тупик: он и чаемого признания не получил — рабское, вынужденное признание не в счет, и человеком остался непосредственным, т. е., по Гегелю, недочеловеком, поскольку он, хоть и вступает в непрямые отношения с природой, потребляя продукты рабского труда, но опосредованы эти отношения именно трудом раба. Важно, что раба заставляют работать на другого, под страхом смерти откладывать удовлетворение собственных желаний и тем самым очеловечиваться. Человек — этот «образованный» трудом раб — преодолевает страх смерти, чтобы стать гражданином всеобщего государства, в котором каждый индивид свободно признан всеми и свободно признает всех, а потому удовлетворен бесповоротно и окончательно. Именно в феноменологии «желания желания» Кожев находит ключ к Гегелю, естественно, что такое истолкование превращает «Феноменологию духа» в некую философскую антропологию — учение о становлении человека в ходе истории, чем история и исчерпывается, исчерпывающе раскрывая свой смысл собственному субъекту. И поскольку лекции Кожева трактовали проблемы гегелевской философии религии, то, по Гегелю, согласно Кожеву, история оказывается историей обретения наиболее истинной религией — христианством — собственной истины. При этом получается, что такая истина, хотя бы и половинчатая, — атеизм Просвещения, наиболее полно же она воплощается во всемирном государстве, империи Наполеона, в которой мировой дух достигает исчерпывающего развития и являет себя в гегелевской Науке.
Но тогда не выглядит ли общепризнанный поверенный мирового духа панлогист Гегель этаким союзником своего оппонента Кьеркегора, чуть ли не философом-экзистенциа- листом, для которого более всего важны идеи смерти и сущностной конечности человека? Насколько основательно такое «антропологическое» прочтение «Феноменологии духа»?