— Вы ведь знаете, Фрэнк, что они вас не повезут. Знаете же?
— Тогда на новое место куда-нибудь.
— Фрэнк. Отделение неотложной помощи не для этого. Они с этим помочь не смогут.
— А вы тогда здесь зачем?
— Я?
— Ну да. Вы. Что-нибудь делать-то будете? У меня же грудь болит.
— Я вас осмотрел, Фрэнк. Там все в порядке.
— У меня в груди давит. Совсем давит, ну? Я же чувствую: если вы мне скорую не вызовете, правда будет плохо.
— Например, как?
— Не знаю. Как-нибудь плохо.
— Давайте-ка мы с менеджером словом перекинемся?
— Словом, словом, словом! Все вы, люди, так — и всегда!
— Я знаю. Утомляет, правда же? Простите меня, Фрэнк. Кому вы теперь звоните?
Фрэнк снова вынимает телефон.
— Здравствуйте, Марвин? Алло? Ой. А где Марвин? Ладно, а кто говорит? Да-да? Нужно, чтобы меня отсюда вывезли. Сегодня вечером. Вы должны перевезти меня обратно на старое место. Я здесь еще раз ночевать не собираюсь. Заберите меня сейчас. Со мной тут фельдшеры. Мне нехорошо. У меня грудь разболелась. Я на взводе, ну? Прямо чувствую: что-то плохое случится. Кто-то должен с этим разобраться.
Разговор с заместителем Марвина — кажется, социальным работником, — идет теми же путями, где мы уже бывали: магистралями — они изрядно выбиты обидами Фрэнка; кольцевыми развязками, где можно выбирать из предложенных решений то или другое — но он их не примет; слепыми тупиками его упорства и решений, которые он принял сам; и наконец, аварийными остановками, где он, не получив желанный ответ, будто бы катапультируется из разговора — то выключив телефон, а то прорываясь бурей, словно каскадер из тонущей машины. На этот раз с ним говорил социальный работник, но мог быть его двоюродный брат, отец, врач общей практики, куратор. Он ищет союзника, хоть кого-то, чтобы в нем не усомнились, но сегодня он как будто бросает мяч — а никто не ловит.
Люди, окружающие Фрэнка, пытаются помочь ему справиться с трудностями жизни — но пока никому ничего не удалось. На самом деле практически все, с кем Фрэнк взаимодействует, в какой-то мере за него отвечают. В некотором смысле ему еще как повезло, что эти общественные связи налажены. Но также на его примере можно увидеть, к каким пагубным последствиям приводит извне организованная жизнь на чужом попечении. Он чуть ли не полностью зависит от других людей, а собственных обязанностей у него почти не осталось. Ему редко приходится создавать, заботиться, сотрудничать, зарабатывать, а значит, он не вкладывается в обычное человеческое общение, ничего в нем не дает и не получает. Словно он ребенок и ему не нужно взрослеть, а как бывает иначе, он не знает.
По мне, так самое изнурительное — именно это несоответствие. Лучше дайте мне остановку сердца в любой день недели: я же мало-помалу все сильнее чувствую, что и по тупикам, и вокруг да около хожу уже не в переносном смысле, а все более и более наяву. Так можно устать под конец действительно долгой дороги — не считая того, что, когда, завершив этот маршрут, вы съедете на обочину и выключите зажигание, обнаружите, что вернулись туда, откуда начали. Я хочу взаимодействовать с Фрэнком плодотворнее, чтобы влиять на него хоть сколько-нибудь, но, похоже, ничего не сработает: как угодно проявлять озабоченность — значит подливать масло в огонь. Его и журить-то за что-нибудь без толку: он нисколько не желает меняться.
Меня уже беспокоит, хватит ли терпения. Его все меньше и меньше. Ведь предполагается, что для меня такие встречи — как с гуся вода. Многие коллеги с этой стороной работы уже примирились и дружелюбно толкуют о частых звонках — даже если в глубине души знают, что эти обязанности далеки от нашей намеченной цели.
Я вижу, насколько это облегчает жизнь, — но попросту не уверен, что смогу и дальше наворачивать и наворачивать одни и те же замкнутые круги.
Я думаю о тех случаях, когда я часами уговаривал сложного пациента и помогал ему, — и о том, сколько душевных сил на это тратил и каким вычерпанным оставался в конце. Я думаю и о том, как на следующий день оказывался в иной роли, надевал домашний халат — а потом обнаруживал, что у меня-то никакого терпения нет, когда дети говорили, что я купил не тот хлеб, что они больше не едят сыр и что сегодня они собираются пойти в школу босиком или не ходить вовсе. Я думаю о том, как помалу вспыхивал и сам, и мне стыдно за то, насколько причина вспышки не соответствует цели. Неужели у меня не осталось терпения для тех, чье благополучие заботит меня не по долгу службы, а куда сильнее? Не дай Бог, что-то на самом деле случится в моей жизни — и истерика обрушится на пациента. Тогда где я буду? Интересно, это обычные колебания для так называемой помогающей профессии — или более постоянная, изнурительная перемена характера? И если да, то готов ли я принести подобную жертву?
Будь здесь роман, он бы содержал какой-нибудь вывод. Вспышку понимания между нами обоими, между Фрэнком и мной. Не перевоплощение, а урок, изменение, надежду.
Жизнь, однако, может быть беспощадной. Мы стоим на своем, словно держим друг друга на мушке, пока Фрэнк не бросит оружие.