Я знаю, что шансы невелики. Но одна из прописных истин моей работы такова: в то время как бо́льшая часть населения не высовывается и никогда не нуждается в нас, точно есть люди, они непременно появятся, — и те, кто на службе, конечно, но и беспомощные — а они вдруг да попадутся в одну из страховочных сетей человеческой бдительности, сплетенных разговорами, или просто окажутся на виду, когда почудится, что все надежды потеряны. Мне придется сделать вывод: мнимые числа лгут и мы не настолько невидимы, как некоторым кажется. Может быть, улиц и тысячи, но с каждой из них, которую я пройду, я уменьшу шансы на неудачу.
Я проблуждал, пробродил всю ночь напролет, а на рассвете направляюсь домой — я самый трезвый и серьезный среди пассажиров в утреннем поезде, — и сплю до самого обеда. Когда же просыпаюсь, обнаруживаются новости.
Среди многочасовых записей с камер слежения полиция обнаружила ролик, где мужчина в ярко-синем пальто садится на поезд линии Метрополитен, идущий до Аксбриджа. Остается только одно. Мы с женой оставляем детей на друга и едем туда. Я не знаю, что мы думаем обнаружить.
К этой минуте надежда иссякает совсем. Он пропал уже около двадцати часов назад. Кроме того, что нам неизвестно, где он, мы понятия не имеем, что он делал тогда — и что с ним сейчас. Он садился, чтобы отдохнуть? Он упал? Потерял сознание? Ранен? Спал ли он, и если да, то где? Раздобыл ли что-нибудь, чтобы поесть и попить? Денег при нем не было. Сообразил бы он купить питья, даже если бы деньги у него были? Что, если его одолела какая-нибудь настоятельная необходимость? К нему кто-нибудь подходил? На него нападали, обращались с ним дурно? Обо всем этом нам и думать не хочется.
Мама терзается виной — и она убеждена: следующее, что мы услышим, — что нашлось тело. Мы говорим ей, что еще слишком рано так думать, но с каждым проходящим часом, а потом еще одним, такая возможность все больше вползает в поле зрения.
Мы должны оставаться оптимистами, говорим мы друг другу и сами себе. Он не полностью уязвим. А вдруг да тот зуд, что подстрекает его идти и торопит, станет еще и чутьем, которое теперь оберегает от беды?
Сестры и их мужья начинают развешивать по всему городу плакаты. Мы теперь те самые люди — мы в отчаянии клеим растянутые распечатки фотографий. Я нахожу, что сама задумка ужасная, вызывающая и позорная. Полиция говорит нам, что продолжает поиски. Они проверяют ролик за роликом, рассылают подробности и устраивают призывы к общественности
Вот как оно ощущается с другой стороны баррикады, понимаю я, когда спокойные заверения, исходящие от неотложных служб, кажутся пустым звуком, потому что разум занят тем, что пережевывает все возможные неприятности. Для профессионала-то речь идет о том, чтобы исполнить долг, ни больше и ни меньше, чтобы пойти с работы домой, зная: вы сделали все, что могли. Но для семьи это может стать вопросом жизни и смерти.
Я и сам бывал на месте моих визави и отвечал на все тревожные и беспокойные вопросы положенными обнадеживающими фразами, и теперь я слышу их больше, чем некогда говорил, — и они звучат неприятно схоже с легкомысленным безразличием. Для меня здесь миг просветления посреди драмы: как легко раздают наработанные пошлости; как пусто они могут звучать.
Когда мы добираемся до Аксбриджа, то оглядываем все вокруг станции, ища любой след. Мы знаем, что папа поехал на поезде, направлявшемся сюда, но попал ли он так далеко? Моя жена обращается за помощью к начальнику станции — и что-то из того, что она говорит, срабатывает: нас быстро загоняют в боковой кабинет и сажают напротив линии экранов. Мы знаем, когда он сел в поезд, потому пытаемся просчитать, когда поезд оказался бы здесь. Начальник станции показывает нам записи, начиная со вчерашнего дня, — там двери, ведущие на выход, и платформа. Поезд изливает из себя пассажиров, платформа наполняется, потом медленно пустеет. Нашего папу не видать. Он не доехал так далеко.
Но потом я испытываю потрясение.
Я смотрю налево — а там, менее чем в полуметре от того места, где я сидел последние 20 минут, смятая куча ярко-синей ткани. У меня в груди что-то слегка схлопывается. Цвет тот самый. Я и молнию могу разглядеть. Это пальто.
— Извините. Вы знаете, что там такое?
— Здесь потерянные вещи оставляют. Что-нибудь узнали?
— Вы не будете против, если я гляну?
— Милости прошу. Возможно, подобрали в электричке.
Я поднимаю одежду. И разворачиваю. И сую руку в карманы — и нахожу папины перчатки. Это как удар грома. Вдруг я чувствую, что полон сил, нетерпелив — и совсем не уверен в том, что мне делать с собой. Оно как внезапная резкая боль, маленькая иллюзия того, что мы совсем близко, потому что я держу ровно то, что на папе было надето, когда он пропал. Я звоню всей семье и говорю им: мы нашли его длинную куртку; вот она, у меня в руке.