Мы выясняем, что длинную куртку подобрали с сидения, когда убирались и подметали мусор, а это значит: он сошел где-то между Ливерпуль-стрит и конечной станцией. Здесь 19 маленьких остановок, и 19 миль между двумя большими станциями, и все случилось совсем недавно. Сейчас это удивительно — но к нашей цели нас не приближает. Похоже, Аксбриджу больше нечего нам предложить, потому мы отправляемся в ближайшие больницы — спрашивать, поступали ли сегодня или вчера безымянные пациенты. Ничего радостного.
Сидя около последней из больниц, я звоню на работу и говорю, что утром не выйду на смену. Я объясняю, что случилось, и спрашиваю, могут ли коллеги организовать, чтобы лондонская служба скорой помощи выдала сообщение о пропаже человека своим бригадам. Мой менеджер принимает описание — и мы отправляемся домой. Сейчас темнеет; мы только предполагали: а ну как папа и на вторую ночь не найдется — а теперь это вдруг сбывается наяву. И ощущается как смертельный удар.
Я снова говорю с полицией, чтобы выяснить, нет ли чего-нибудь нового. Хотя они успокаивают, поддерживают и ведут себя профессионально, я чувствую, что мои вопросы будто бы неуместны. Я член семьи, витающий в облаках, я все хочу, чтобы что-то переменилось, — и не в силах встретиться лицом к лицу с действительностью. А новостей нет.
Завтра мы должны обратиться с призывом по радио, и методом исключения выходит, что говорить, похоже, придется именно мне. Когда я попадаю домой, начинаю думать о том, что сказать. Я делаю несколько записей, чтобы быть уверенным, что ничего не упускаю — его внешность, уязвимость, номер телефона, по которому нужно позвонить.
Когда я сижу за столом на кухне, усталость от того, что всю предыдущую ночь я ходил пешком, настигает меня — и всякая надежда вдруг исчезает, словно отрезанная. Я хочу понять, где он и что с ним прямо сейчас. Он где-нибудь скорчился от страха? Ему неловко, голодно, одиноко? Есть ли с ним кто-нибудь? Почему никто не сообщил, что его видел?
Долгой ночью я исходил, под конец еле волоча ноги, столько улиц; я оглядываюсь и вижу, что это было: я не героически проявлял непокорность или самоотверженность, но трусливо отказывался принять все как есть. Не только то, что папа пропал, недосягаем для меня, крайне уязвим и потерян. И не только то, что я бессилен спасти его, — и даже будь моя решимость хоть величайшей в мире, все мои усилия пропали втуне. Но еще и то, что все это на самом деле наложилось так же грубо на болезнь, завладевшую его мозгом.
Я выдумал, что если бы подбадривал папу и не давал ему унывать, моими стараниями его мысли бы вовсе не спутались. И выдумал, что, держи я его разум занятым, это приостановило бы папу, чтобы он не катился по наклонной. Когда я отказывался обсуждать деменцию, то выдумал, будто смогу отвратить ее силу от наших жизней. И выдумал, что мне удалось бы проложить его путь куда-нибудь еще.
И наконец, я выдумал, будто вопреки всему мог бы найти и спасти его. Но я ошибся. Впервые за много часов я не знаю, что делать.
А потом оживает мой телефон.
— Джейк?
— Да…
Звонят с работы. Но почему? У меня новые неприятности?
— Мы приняли звонок из диспетчерской в Лондоне. От бригады в Западном Лондоне. Джейк, они нашли вашего отца.
Болезнь Альцгеймера называют поражением памяти, но на самом деле она метит в характер. Нападает на личность, и изменяет ее, и сводит на нет, и захватывает пространство, ею созданное, до тех пор, пока не останется только закуток, который страдающий болезнью может назвать своим.
Я привык думать, что болезнь папу обокрала. Что помрачение рассудка силой отняло у него достоинство. Разрушило волю к жизни. Погасило путеводный свет щедрости в сердце. Я привык думать, что деменция похитила его любовь к жизни.
Но на деле все немного иначе. Правда такова, что деменции ничего бы не удалось — потому что он уже все раздал. Он поделился добротой с теми, кто его окружал. Одарил мудростью и весельем семью и друзей. Детям и внукам завещал свои страсти: любовь путешествовать и щекотать нервы, приверженность к музыке и словам — и увлечение прогулками; и преданность, и вера тоже достались им. Всю жизнь он так делал. Задолго до того, как деменция впервые вонзила в него когти, и много позже того, как она уже сделала самое худшее, он вложил скромность и радость нам в сердца.
Некая женщина в Шепердс-Буш выглядывает из окна и замечает, что какой-то мужчина словно бы ждет неведомо чего у фасада ее дома. Она выжидает, смотрит, не пойдет ли он дальше, но, кажется, он не знает, куда идти. Она выходит наружу и спрашивает, все ли с ним в порядке. Он, смущенный, растерянный, заблудившийся, находит силы назвать ей имя и сказать, что он когда-то работал в церкви. Не без труда она убеждает его войти в дом, потом дает ему попить и набирает 999.