- То есть как? Что за грубые выражения вы допускаете, многочтимый Александр Георгиевич? - тонко воскликнул Щеглов, объятый искренним возмущением. - Викторию я родственно люблю! Как вы можете?..
- Тем более - галоши не нужны!
- Вы позволяете себе неприличности барсука! - закричал Эдуард Аркадьевич и выказал короткий злой оскал, вмиг уничтоживший его светскую, игривую легкость, всю его расположенность к безнаказанным удовольствиям спора, но сейчас же он испуганно опомнился, точно злобным оскалом нечаянно позволил увидеть собственную физическую неполноценность, и молниеносно привел лицо в порядок - с прискорбной иронией прыснул постанывающим визгливым смешком, поглядывая направо и налево, затем изящным и плавным жестом балетной кисти, омоложенной стерильной белизной манжеты и крупной запонкой, подхватил бокал со стола, произнес прешутливым тоном:
- Самый лаконичный тост, милые друзья: "Keinerlei Probleme"*. Не в этом ли зарыта изюминка счастья?
______________
* Никаких проблем (нем.).
Никто не отозвался ему; Лопатин хмыкнул в бороду с хмурым неодобрением, а Васильев смотрел на Эдуарда Аркадьевича, приятно размягченного, дружелюбного, приглашающего к миру, но еще видел недавнюю волчью улыбку, изменившую минуту назад его облик, и думал: "Где же его правда?" А Илья на прямых ногах стоял посреди комнаты, не выпуская бокала из подрагивающей руки, затягиваясь сигаретой, и взгляд его упирался в узоры ковра на полу, губы неповоротливо проговаривали отрывистые, угловатые фразы:
- Пойми, Владимир, я не неволю Викторию. Не принуждаю. Я не предаю тебя, Владимир. Она сама... Ошибочно было бы думать... мне уже ничего... не надо...
В голосе Ильи была плоская, лишенная звуковой плоти стылость, по-прежнему безжизненно припаян был его взгляд к переплетенным узорам гостиничного ковра, и стекали извилистые струйки пота по его наклоненному лицу с пепельными обводами в запавших подглазьях. И хотя все слова различимо выговаривались им, но походило на то, что Илья молчал, не произносил ни звука, отчего стало жутко: он молчал даже тогда, когда отчетливо говорил, он был как будто наедине с самим собою.
- Я не обвиняю тебя в предательстве, - сказал Васильев.
Илья не взглянул на него, только, мертвея глазами, присосался к бокалу с шампанским, оторвался не спеша и, не успев перевести дыхание, со всхлипом задохнулся дымом сигареты. Эта замеченная его манера поражала - после каждого глотка затягиваться сигаретой, должно быть, намеренно смешивая алкоголь с дымом, и Васильеву внезапно подумалось, что, вероятно, когда-то, до болезни, Илья пил оглушающе, скверно.
- Я не обвиняю тебя в предательстве, - повторил Васильев. - Речь о другом...
- Речь о другом, - согласно и безразлично выговорил Илья и с вялой презрительной вопросительностью оглядел себя снизу - зимние ботинки с металлическими пряжками, серые брюки, выглаженные до безупречности, полосатый галстук, - оглядел, усмехнулся, чуть дернув землистой щекой, возвел не пропускающие вовнутрь ночные глаза на Щеглова, увлеченно счищающего кожуру с апельсина, и устало спросил: - Сколько вы прожили на свете, Эдуард Аркадьевич, простите, ради бога?
- Мало, Илья Петрович. По сравнению с Адамом невероятно мало, - ответил Щеглов и положил дольку апельсина в улыбнувшийся рот. - Адам прожил, коли не ошибаюсь, девятьсот шестьдесят лет, по библии... до грехопадения. Я - весь в грехах, ибо родился в конце прошлого века.
Илья длинной затяжкой вдохнул дым сигареты, запил его глотком шампанского, безучастно глядя на Щеглова, на его испускающие сатанинские молнии стекла очков.
- Вы боитесь смерти?
Эдуард Аркадьевич аппетитно дожевал дольку апельсина и, точно бы застигнутый врасплох, живо промокнул салфеткой до гладкой чистоты выбритый, еще крепкий старческий подбородок.
- Какая разница, Илья Петрович, - раньше ли, позже ли. Раньше - обидно, разумеется. Позже - значит, на какую-то сотню вот таких вот вкуснейших апельсинов съешь больше. И, разумеется, больше нелепых пьес поставишь. А все же лучше позже. Собственно, чем дальше, тем ближе. Чем ближе, тем дальше... Смерть - обратная сторона бытия и наша тень, и пора привыкнуть, что мы носим ее в себе...
- Ложь и обман, - сухо проговорил Илья. - Вы прожили долгую жизнь, но вы панически боитесь смерти, как и все мы. Боитесь панически. Не так ли, Эдуард Аркадьевич?
- А если так? Что ж из того? Имеем ли мы право осуждать жизнелюбцев? проговорил невинно Эдуард Аркадьевич и выверенным прикосновением ладони пригладил волосы, уложенные на лысине. - Можно ли до предела познать вкус жизни? Много ли Фаустов среди нас?
- Все мы рабы, трусы, пленники страха, - заговорил Илья, снова упираясь взглядом в узоры ковра под ногами. - Все свободы - придуманная видимость, мираж. Страх и свобода исключают друг друга. Есть одна великая свобода... когда человек становится над собой и над всеми богом. Абсолютная свобода. Но такого почти не бывает. За исключением...
- За каким исключением? - спросил Васильев, подгоняемый ударами сердца при этих чеканных и незаконченных словах Ильи.