Но там со скуки помереть можно. Человек сорок — пятьдесят, большей частью участвующих в лицедействе, сидят с поправками и предложениями. Все предупредительно-любезные, как в светском салоне; один другому угодить старается. Хоранский закашлялся — сейчас Фейервари бонбоньерку с леденчиками ему протягивает, а по правительственным скамьям пробегает озабоченный шепот: "Бедный Нандор простудился!"
Наверху ни души. На всей длинной галерее единственный старичок сидит и сладко подремывает, свесив седую голову на грудь: здешний служитель.
Но и внизу рты то и дело раскрываются от зевоты: точно чья-то невидимая рука клапаны гармоники перебирает. Все серо, безжизненно, кроме гвоздички у Феньвеши в петлице да галстука Меслени. Нет, какая это дискуссия, — ее один Фабини может вынести. Привык небось к скучище там, у себя, в судебной палате.
Редактор парламентских отчетов Шандор Эндреди сетует с унынием во взоре и в голосе:
— Нет протоколов, нет протоколов! В прошлом году бюджетные прения целых три тома заняли, а в этом еле на один наберется… Вот ужас: протоколов нет!
И, вздыхая, дальше бредет по коридору.
Любые споры, нападки, самые ожесточенные столкновения, разрыв дипломатических отношений, треск министерских кресел для него только протоколы. Больше или меньше протоколов.
И Низачток жалуется:
— Не нужен я вам больше, не нужен. Разве я не чувствую, не знаю. Только я один мотаю головой, а вы все киваете утвердительно.
Что правда, то правда: бес противоречия молчит, точно околдованный, а Векерле на чудо-скакуне с белой звездочкой во лбу гарцует. Махнет гривой скакунок — золото сыплется, копытом ударит — цветы распускаются… Даже королем — подумать только! — эти чары овладели. Не знаю, что с его величеством случилось: в Мюнхене тост за мадьяр поднял; на днях о содержании придворного штата в Венгрии распорядился. Да, да, Клари, правду говорю. Он явно лихорадку схватил, которая "furor Rakocziensis"[108] называется. (Хорошо все-таки, что граф Лайош Тиса при нем!)
Пример его величества и кабинету Векерле придал сил. Во всем ему теперь везет, — боюсь, даже слишком. Взять хоть гражданский брак этот.
Почему «боюсь» и почему «слишком» — это, Клари, вопрос политики, моей личной политики, про которую я даже тебе не говорил, потому что вы, женщины, язык за зубами не держите. Но теперь уже могу признаться, — только поклянись, что ни одна душа не узнает.
Я, понимаешь ли, слух тут распустил — и от министров не скрыл, — будто дома, перед духовенством, обязался голосовать против.
Ты-то, конечно, знаешь, что никаких обязательств я не давал, да у меня их и не просили. Что они, дураки, священнички наши, зачем им это. Двум я и так по корове-симменталке отправил; игумен двадцать саженей дров выпросил; четвертому ты напрестольный покров лилового бархата вышила, пятому я портрет Колоша Васари послал в золоченой раме. Этому, наверно, мало показалось — он против меня голосовал и еще написал мне в оскорбленном тоне: "Овечек-то небось другим раздарили, а мне одного пастыря оставили".
Словом, не подписывал я ничего, а просто схитрить хотел. Думал: вот блестящая идея — голос мой сразу в цене подскочит, министры прибегут и умасливать станут. А это ведь наслаждение райское, Клари, экстаз божественный, когда тебя министры умасливают. Уж и так и этак обхаживают, обглаживают: "Слушай, брось дурака валять. Ну, подписал — и пусть они бумажкой этой хоть трубки теперь раскуривают, попы твои.
Меньше мозги суши из-за писулек всяких. Не было у них никакого права. Vi coacta [Уступая силе, по принуждению (лат.)] это называется. Нельзя всерьез такие вещи принимать. Вот либерализм — это дело святое; благо родины — превыше всего. Ты серьезный политик, должен понимать. Да и будущее свое губить незачем. У тебя же блестящее будущее — даже настоящее, если захочешь. Только от тебя зависит, старина".
Ну, поломаешься, конечно, немного: мол, то да се, переизбраться нелегко будет, а то и вовсе провалишься. "А, — махнут они рукой, — чепуха: устроим, где только пожелаешь…"
Вот что такое умасливанье, эта поэзия политики. Блаженные, сладостные часы уединения то с одним, то с другим министром, который увлекает тебя в укромный уголок, чтобы соблазнить. А ты трепещешь, уже готовый сдаться, но еще последним слабым усилием отталкивая искусителя… Но что я тебе рассказываю — вы, женщины, все это лучше знаете.
Так вот, я всем разблаговестил, что тоже против обязался голосовать.
И с этой минуты стал важной персоной в клубе. Министры мне дружелюбно руки жали. Силади то и дело справлялся о моем здоровье, а один раз даже прибавил ласково: "Ох, и подлец же ты, братец!"
Бела Лукач, тот иначе меня опекал: "Слушай, Менюш, ты, кажется, без квартиры сидишь. Знаешь что: я несколько салон-вагонов на вокзале составлю, залезайте туда и живите".