Понадобилось, чтоб вдруг сошлись и встретились две вековые струи – петербургская (Саломэ оказалась внучатой племянницей Плещеева) и тифлисская (ибо ее отцом был князь Николоз Андроникашвили).
Она приходила в себя на юге от севера и от северян, от этой любви с мистической стужей, от этих салонов и кабачков, в которых под пляску изысканных рифм народолюбиво ждали возмездия.
Дождались. Богоносные мстители, послушные исторической воле, то испражнялись в саксонский фарфор, то жгли усадебные библиотеки. Все это было смиренно оправдано. "В белом венчике из роз" и так далее.
Понадобились еще два путешествия из Петербурга в Москву по маршрутам
Смольный – Кремль, Гороховая – Лубянка, чтоб господа метафизики дрогнули.
Ее поманил благодатный Тифлис, который недавно обрел независимость.
Но мне, побывавшему с краткой миссией в этом гортанном, песенном мире, мне было ясно, что южный город с его неистребимой веселостью, с непреходящей потребностью в радости, с его теплолюбивою кожей будет повержен, исход предрешен. Не суждено ему было стать, на что рассчитывали в Париже, форпостом родственной цивилизации.
В благословенную минуту увидел я тебя, Саломэ! И всем ожидавшим меня испытаниям, всем извержениям и катастрофам так и не удалось обесцветить того, что со мною произошло. Вижу тебя во всей твоей прелести, в утреннем, розовом цветении твоей непостигнутой красоты – земной и воздушной одновременно. Напрасно поэты этого странного и задохнувшегося на полувздохе, бархатного сезона России, названного серебряным веком, старались воспеть тебя, а живописцы стремились тебя запечатлеть. Тайна твоя осталась с тобою.
Мне надо было тебя спасти. Было б едва ли не преступлением оставить ожившую элегию в бескрасочной казарменной жизни. Нет, что угодно, только не это! На родине тебе нечего делать. Помню ту ночь: "Меня отзывают. Завтра. Поедете со мною?". Ты согласилась без раздумий:
"Завтра? Что ж, едем". Я переправил тебя из Батума на канонерке. Без паспорта. С одним чемоданом. И ты прошла этот рейс, дорогая, как подлинный военный моряк.
В крикливом и пестром Константинополе поверженное белое воинство растерянно бинтовало раны и силилось понять происшедшее. Но нам уже было не до него. Я уже знал, что прошлого нет, что существуем лишь ты да я и наше античное путешествие. Мы вместе искали и находили заветное золотое руно – и наши предки в нас возрождались. Твои колхидские земледельцы, мои бородатые пастухи – от них и только от них достались в бесценный дар отвага и мощь. Они отозвались в нас обоих вновь через долгие тысячелетия.
Весь день посвятили мы нашей любви. И после, когда сгустился вечер, и наконец мы с тобою укрылись в экспрессе под именем "Орион", когда, торжествующе загудев, он, точно нехотя, оторвался от константинопольского перрона и, набирая ход, полетел сквозь душную троянскую ночь, мы, отгороженные от мира берегом нашей опочивальни, под стук колес, вновь любили друг друга.
В Софии нас поджидала ловушка. В новом паспорте на транзитной визе не было болгарской печати. Таможенники, с балканской спесью оберегавшие свою власть решать человеческие судьбы, тебе отказали в праве следования. Меня осенило вдохновение. Я поднял печать почтовой службы, лежавшую на пыльном столе, и без малейшего колебания проштемпелевал лиловой подушечкой девственный паспорт моей возлюбленной. И нас пропустили без слова, без звука. В поезде ты благодарно призналась, что в это мгновенье ты поняла: со мной – хоть в пекло, со мной – хоть в лед. Хоть на обед к самому Мефистофелю.
Но мы направились в лучшее место – в воспрянувший после войны Париж.
Спасибо тебе, моя княгиня. Мне, пережившему ад этих дней, увидевшему, на что способен обожествленный Алексеем венец творенья и царь природы, убедившемуся, что зверь в человеке только и ждет своей минуты, – одна лишь ты и могла вернуть мой детский луг в золотых цветах.
Тебя уже нет, и где оно ныне, вешнее розовое сияние? И это земное притяжение и легкое воздушное кружево? Где все, так любившие тебя?
Где письма Цветаевой, рифмы Ахматовой, Тифлис, когда-то тобой покинутый, исторгнувший тебя Петербург? И где наши солнечные ночи, наше ликующее беспамятство?
Не сомневайся – оно во мне. До моего последнего часа.
11 ноября
Нынче особенное число, поистине великая дата. Без малого полвека назад кончилась Первая мировая.
Она завершилась почти внезапно. Однажды, на пятом году войны,
Германия поняла, что выдохлась, что воевать ей решительно нечем.
Именно так. Возможно, есть кем, но нечем. Сломался тот главный стержень, который скреплял собой всю машину. Исчерпан до дна духовный ресурс.
Послевоенная Европа являла прелюбопытное зрелище. Неудобоваримый коктейль, к которому предстояло привыкнуть. Франция с Англией в белых одеждах, в этаких стильных белейших тогах – они олицетворяли собою восторжествовавшую мораль, дух права, сломивший грубую силу.
Германия, осужденная ими на разорение и нищету, – неумолимая расплата за попранную континентальную общность. (Кара оказалась и тяжкой и удручающе недальновидной – в этом пришлось убедиться скоро.)