— Вас расстраивает отсутствие ощущения абсолютной правоты, брат, — негромко сказал он. Антуан вздрогнул. Не быть парню инквизитором… никогда не быть. — Вас это гнетет еще со вчерашнего вечера, с прочтения протоколов прежних допросов. Подозрение на женщин навел не грех — добродетель; и сейчас вам неловко уже от того, что они сидят в тюремных камерах, а вы вынужденно занимаете место судии — вы, бедный грешник, не понимающий, чем эта несчастная еретичка хуже вас самого, и меня заодно.
Он всегда обращался к Антуану на «вы» при посторонних людях — и лишь порой наедине, когда говорил с ним не как с человеком, а как с функцией — с новицием, с проповедником, сейчас вот с молодым братом-секретарем. Тот не всегда принимал это правильно — иногда лицо его грустно удлинялось, парень не желал отдаляться… вот сейчас, например. Надо ж иметь такое лицо, которое читать легче, чем огромную Псалтирь, по которой поет весь хор!
— Подумайте вот о чем, брат, — ровно продолжал Гальярд. — Подумайте о словах Писания. Что такое означает — собирать горящие угли на чью-либо голову? Неужели Господь советует нам делать добро, чтобы тем вызвать ужасные мучения у грешников? Неужели не за них он умер — за нас одних?
Антуан сглотнул — по горлу прокатилось круглое «яблочко». Ему приходилось думать над этими словами… о Бермоне-ткаче думать, когда случалось за того молиться. И так-то неудачно…
— Мне пришлось однажды осудить на смерть очень дорогого мне человека, — у Гальярда даже голос не дрогнул. — И осуждая его, я знал — это единственное, что я могу для него сделать. Быть может, только дыхание смерти может отрезвить его, обратить его, как крестная мука обратила Доброго Разбойника. Желаете спасения этой женщине — и другой, которую мы сейчас увидим — молитесь крепче, чтобы нам оправдать невиновных и праведно осудить виноватых! Justicia et misericordia для Бога — две части целого. Не жалейте себя, не позволяйте себе смотреть на временное и отвлекаться от главного. Наш магистр Гумберт пишет о таких, как вы — слишком увлеченных созерцанием и не желающих спасать ближнего, пусть и ценой своего душевного спокойствия.
— Да, отец Гальярд.
— Зло, приведшее их сюда, может послужить добру — как служили конечному добру даже ужасные мучения Господа нашего.
— Да… отец Гальярд.
По лицу Антуана разливалось видимое облегчение, но инквизитору все еще кое-что не нравилось. Не нравилось, с какой готовностью тот поддакивает: словно цепляется за чужие слова, не желая искать своих мыслей.
Но дискутировать было уже некогда. Лоп распахнул наружу тяжелую дверь, пропуская вперед суетливого Франа с огромным подносом. Гальярд внутренне застонал: попросил два глотка вина — а получил целую трапезу, с миской оливок, с нарезанным сыром, даже с дымящейся яичницей на деревянной дощечке…
— Фран! Это еще что за безобразие? Унесите это немедленно прочь!
— Да как же, отцы инквизиторы? Да вы ж с самого утра тут заседаете? Мария ведь старалась, яйца пекла, и сыр — вы не думайте — хороший, вареный, закусите хоть чуть-чуть…
Гальярд схватил кувшин с вином, другой рукой — глиняную чашку; больше рук не осталось — иначе принялся бы выталкивать тюремщика в спину.
— Я просил глоток вина, не более. Остальное унесите! Сейчас допрос будет!
— Так подождет еретичка-то, неужто не потерпит, пока господа инквизиторы перекусят… не графиня, чай, а если б даже и графиня…
— Вон! — рявкнул Гальярд — так, что внизу за решеткой содрогнулось сразу несколько заключенных. Монаху было совестно так грубо обращаться с человеком — но он достаточно хорошо знал свою же южную породу, чтобы понимать: иначе, вежливо, Франа с яичницей отсюда не выпрешь.
Тюремщик даже как-то сник, круглые плечи его опустились.
— Как скажете, отцы мои… Яйца-то я в печь поставлю, чтобы не остыли до вашего прихода…
— Хорошо, Фран, поставьте в печь, — Гальярд попытался подсластить лекарство своей кривой улыбкой, но сделал еще хуже. — И не держите обиды — при исполнении мы… Уходите же! Скорее! — опять почти крикнул он, расслышав за дверью некое движение — но не успел. Охранник Ферран, ведший за плечо худышку заключенную, столкнулся в дверях с собственным начальством и едва не своротил на пол нагруженный снедью поднос. Гальярд молча ждал, пока те разминутся и обменяются положенными репликами — негодующими ли, извиняющимися. На щеках инквизитора горели красные пятна. Отличное начало допроса, ничего не скажешь. Как говорил святой отец Иннокентий графу Раймону Седьмому — благое начало, благой конец…
Воистину, каково начало — таков и конец. То есть хуже не придумаешь.
Грасида молчала. Она замкнулась в молчании наглухо, сидела на стуле, как тряпичная кукла — совершенно неподвижно, скособочившись, будто внутри вместо костей у нее была солома. Губы сжала в белую полоску вроде старого шрама.