Грасида остановилась, часто дыша. Слезы давно уже катились по ее щекам — давно застоявшиеся внутри слезные потоки наконец прорывались наружу, прорывались — лучше бы ненавистью, пусть хотя бы один католик поймет, какие они все гады — но вместо ненависти получалось… что-то совсем другое. Трудно кричать шепотом — голос быстро садится. Грасида шмыгнула носом, размазала слезы и сопли рукавом. Проклятые сопли. Их-то кто сюда звал. Тело — слуга сатаны, так оно и есть…
— Господи Иисусе, — тихо-тихо выговорил Антуан. Он говорил так тихо, что и сам себя не слышал. Чтобы слышать себя — и ее — сам того не замечая, слез с табуретки, как-то боком подполз к подпревшему уже тюфячку. Плечи у Грасиды были острые — кости и кости. Что же тут лапать-то было тем подлецам, Господи — ведь скелетик же…
— Они не католики, — прошептал юноша, стараясь заглянуть ей в отворачивающееся мокрое лицо. — Они… они никакие не католики, Грасида. Они просто сволочи. Их надо всех… посадить в тюрьму.
— В тюрьму? — сквозь слезы влажно хмыкнула девочка. Нелепость слов мигом позже дошла до самого Антуана — а они-то с Грасидой где? Именно что в тюрьме! А дядюшки-сержанты, все эти инфернальные твари разгуливают где-то на свободе и может, лапают кого-нибудь еще…
— Ты потому и за… Эрмессен пошла?
— А вот пошла и пошла… Чтобы никто меня больше не смел… Никогда… Совершенную никто не тронет! Матушка радовалась! Матушка знала, как оно в жизни… Она только отца боялась, а когда донна Эрмессен у нас появилась, отец и ее-то грозил извести… Как они все! Им бы только помучить кого-нибудь, а потом — шасть в церковь и исповедаться, и опять все как раньше! А, что там… Ты не поймешь ничего. Ты ведь тоже…
Антуан выпрямился так, что хрустнули позвонки.
— Я тебе клянусь, Грасида. Я тебе клянусь, слышишь! — Она хоть и плакала, но о главном не забыла — поспешно зажала ему рот ладошкой. Ладонь была соленая. Антуан бережно снял ее руку со своего лица. — Наша вера — не такая, Грасида. Наша вера… спасение. Истина есть истина, даже если ее оскорбляют такие вот сволочи. Как Христа оскорбляли на крестном пути те же самые люди, иудеи, которые верили, что Бог един, что Мессия придет! Я только ей, нашей верой, и живу, Жако… Грасида.
Я расскажу тебе. Я никому не говорил, многие знали… но я сам не говорил никому. Моя матушка — она умерла, Грасида — она с собой покончила — убила себя, Грасида, удавилась на веревке!
Антуан почти кричал. Сержант у входа прислушался — никто не звал его по имени, молодой монашек ругался вроде, ну, так ее, давай, парень, наори на дурищу как следует, может, поможет ей вместо порки! — и снова перевернул стаканчик с костьми. И пораженно выпучился: на полу красовалось — впервые за его неудачную игроцкую жизнь — шесть шестерок.
— …Она убила себя, Грасида, потому что боялась за меня. Она боялась, потому что я стал католиком — решил покаяться в ереси, да — и мама думала, что отчим… Он еретик был… очень знаменитый у нас в Мон-Марселе, Бермон-ткач, слышала? — он бы убил меня, если б узнал, что я покаялся. Он и так… чуть не убил меня и ее. Она умерла, чтобы я мог уйти оттуда и о ней уже больше не заботиться, чтобы меня ничего не держало! Знаешь, как я в церковь ходил? Ночью, тайком, Жакотта! Стоял за дверью и плакал — Господи, если Ты там, прости меня. — Имя погибшей сестренки опять само вырвалось у него из уст — и вызвало новую серию воспоминаний. — Жакотта, сестренка моя, умирала, при смерти лежала! Пришли еретики и сделали ей это… Ты понимаешь, что!
Он ожидал гневной вспышки, очередной яростной тирады; он думал, что не стал хорошим проповедником — вместо слов о доктрине предложил измученной душе соленую пищу собственных страданий, ни на что не годный проповедник, как всегда — не смог ничего сказать, никого спасти…
Он не ожидал только этого вопроса.
Ладошка Грасиды, липкая от соленой влаги, скользнула в его руку и успокоилась там.
— А твою маму… как звали? На Росса ведь, да? Такая худая, немножко с веснушками? И светлая, вроде тебя?
Господи, какое облегчение. Как же получилось так, что единственным человеком, с которым Антуан мог — имел право — умел говорить про
— Кажется… мне кажется, я ее помню. Она… была добрая. Тихая такая. Как же ее жалко.