Сидим мы, тишина, как в гробу, над рассказом Димки Халявина размышляем. Признаться, смутил он нас достоверностью своей, ведь не возьмет долговязый ложь на себя, неровен час, узнает капитан, быть ему бедным. Значит, есть тут правда-то! А уж ежели разобраться — почему бы Емельяну Степановичу в бога не верить, в угодников всяких? Человек он воспитания старого, образование получил где-нибудь в церковно-приходской школе, а там «Отче наш» в голову вбивают — будь здоров — по книгам знаем! Потом же, с малых лет здесь, на Севере, у отца под рукой на елах в море выходил за рыбой — это он сам говорил, — а рыбаки тогда всяким помогалам да угодникам по невежеству больше, чем себе, верили. Почему бы сейчас не верить ему, когда поклонение «отцу и сыну и святому духу» у него вот с таких лет с кровью мешано?
И хоть умение ловить — знали мы — не от иконы зависит, а неприятно было слышать от Димки историю эту, будто поймали всеми уважаемого Емельяна Степановича в чужом рундуке.
— Хоть за борт бросай — не верю, — стоит на своем Волков.
— Может, пошутил просто.
— Для шуток он слишком серьезный, — говорит Кукушкин. — Подумал, что юноша струсит объявить всем о его набожности.
— А по мне — пусть верит хоть в самого черта, — говорю я, — лишь бы это на пользу общую шло. Советская власть религию не преследует, есть же церкви…
Тут Груздев вмешался.
— Не просто это, — говорит, — надо подумать…
— Думай, — хихикает старпом. — Тебе, как секретарю, нужно проявить партийную принципиальность: или — или, а ты сюсюкаешь, как барышня кисейная. Рассказать нужно Краеву, а то и повыше где, когда в порт придем.
С этого дня изменилось наше отношение к капитану, приглядывались к нему матросы подозрительно, будто к чужому, у каждого на языке насмешка острая была заготовлена.
Посоветовался Груздев с Краевым, посмеялся он, но обещал справки навести, чтобы были у нас доказательства.
Рыба по-прежнему идет хорошо, только к базам да обратно ходим. Уже наметили число, когда план выполним, а тут заштормило.
Пали мы духом — полетел план к чертовой бабушке. Шатаемся по судну без дела, жируем на дармовых харчах, все хмурые, озлобленные.
И капитан стал странным каким-то, и весел и не весел — не поймешь. Выйдет на мостик, постоит у раскрытого окна, посмотрит на ад кромешный, а когда и запоет сквозь зубы:
«Ты меня провожала. А платком не махнула…»
Тут Краев перебьет его, скажет:
— План, очевидно, сорвется, а вы песенки распеваете… Конечно, причина уважительная, шкуру не спустят…
— Знали бы вы, Александрович, как мне необходимо план не сорвать. Я к этому много лет готовился! А против моря не попрешь, ишь, разгулялось!
— Не пойму вас, о какой подготовке говорите?
— После, Александрович, после, на переходе домой скажу.
На восьмые сутки погода стихла. Делали сначала как полагается, дрейф в сутки. А потом созвал нас капитан и сказал, что дело скверно, сели мы в галошу, а до конца рейса считанные дни. Предложил нам забыть об отдыхе. Вот тут и началось то, что он обещал нам — рейс трудный. Выберем сети, днем ли, ночью ли, заход на выметку, два часа сон, и выборка.
Рыба, надо сказать, в плотные косяки сбилась, лезла в сети, будто ошалелая, тянешь сеть — она как серебром заткана — душа радуется. За четыре дня груз брали, а тут, на счастье, базы по тихой погоде на промысел от берегов пришли, чтобы время у судов на переходы не терялось.
…Когда капитан спал — одной подушке известно. Когда бы ни глянул, все на мостике торчит, похудел, осунулся.
Вот тебе и Николай-угодник, думаю. На него надеешься, а сам не плошаешь, правильно делаешь!
Один раз прохожу по палубе, смотрю: у него в каюте свет горит и тени по шторкам шарахаются. Молится, что ли?
Разобрало меня любопытство, к стеклу приник, а тут судно качнуло и шторы раздвинулись.
Успел я только увидеть карты на столе, а он измерителем размеры с одной на другую переносит. Даже разочаровался, думал, молится. И откуда только силы брал этот человек!
О нас тоже говорить нечего — выдохлись. Выберешь сети, и на обед не тянет, доползешь до койки и, не раздеваясь, как мертвый, уснешь. Штурманам и механикам тоже доставалось — рядом с нами работали. В машине один Краев оставался без подмены.
Прибегает как-то Халявин на палубу, второго механика зовет.
— Скис стармех, — объявляет. — Захожу в машину, пар на куб попросить, посуду помыть надо, стармех у телеграфа сидит, за ручку дергает, а у самого глаза закрыты. Начал будить — говорит: «Сейчас на место придем, тогда ерекусим». Вижу такое дело и к вам…
Так вот и работали.
Вот сейчас рассказываю и вспоминаю тот рейс, затрудняюсь сказать даже, чем бы он кончился, не будь капитаном у нас Евстигнеев.
На переходе в порт созвали общее собрание, итоги подбили, кого на Доску почета выдвинули, а когда перешли к вопросу о разном, переглянулись мы. Помялся Груздев, помялся, трудно на такое решиться, обвинителем быть, но сказал: