Хорошо тебе, Танечка, с восемнадцати лет за единственным мужем целомудренной быть! Он тебе изменяет, а ты ему нет, потому что «у них, мужиков, это все по-другому, ты, Юльчонок, чуть-чуть подрасти, а потом уж суди и ряди!» Ай, как складно – по форме, но не по сути! Ты, сестренка, из тела себе сотворила кумира. А его надо всячески унижать, презирать, притеснять – правда, слабо похоже на средневековье? Впрочем, там его тоже теснили. Но теснили, стесняясь. А вот я от него отвалилась, отпала, мы с ним врозь – неужели неясно? Я всю жизнь была врозь с целым миром, а теперь буду врозь исключительно с ним. Если бы так! О, тогда бы все-все-все, даже жертва, принесенная в виде зубов,– и она бы была ненапрасной.
Я посеяла зубы дракона – да? Ты это мне скажешь?
Я посеяла джинсы. А утром пошла и нашла – все в росе, так и сунула мокрыми в сумку.
Мы садились уже с Бертой Марковной в рафик, когда на балконе появилась Алена, пеньюар нараспашку:
– Е-мое!– и рот нараспашку, зевнула как спела: – А-а-а по рюмочке чая на дорожку? А-а поцеловаться?
Я рукой помахала и сразу в машину.
– Мы не можем, Аленушка. Нас Володя, спасибо ему, довезет непосредственно до вокзала. А вам я желаю хорошей погоды и хорошего общества. Вы меня поняли?
– Ах, Бертусик вы мой! Мне без вас будет грустно.– И опять: – А-а-а-а-а!– так, что мертвый бы встрепенулся.
– Берта Марковна,– говорю,– ехать надо! Нам Володя любезность делает.
– Да, да, да,– и опять: – Аленушка! Вы меня поняли?
В общем, мы до ворот не доехали – а ведь их открывать еще надо,– выбегает из корпуса мой полуночный дружок. Босиком, в белых-белых атласных трусах – укороченных, знаешь, под плавки, не спортивных – отнюдь. Я с сиденья вниз уползла, чтоб особо в окне не маячить, и секунды считаю. Слава Богу, Володя с воротами справился быстро. Мы уже на дороге. Тут бы скорость прибавить – нет, Володя притормозил:
– Паренек этот с нами?– и в зеркальце смотрит.
– У него моцион,– говорю.– Он спортсмен.
Ну, Володя газует, и в то же мгновение – как он глотку-то не надорвал – крик раздался – а вернее, смесь крика и визга. Так павлины орут и, наверно, еще павианы. Ну, Володя опять тормозит.
Я когда обернулась, он бежал от нас метрах, наверное, в десяти. И оскал был такой же, как крик,– совершенно звериный.
– Поезжайте, Володя, этот мальчик глухонемой. И, мне кажется, чуточку тронутый.– Берта Марковна вместо меня помахала ему своей куцей ладошкой.– Я не знаю, где его бедная мать берет силы!
– Вам Алена сказала?!– я зачем-то опять обернулась. Он споткнулся, но не упал, а запрыгал на левой ноге – может быть, наступил на стекло или камень… Я подумала: выйти и что-то сказать ему – что, да и как? И не он ли мне сам говорил – я подумала именно так:
Я спросила опять:
– Вам Алена сказала?
– Что немножечко тронутый? Нет! Разве мать это скажет? Напротив. Она уверяла меня, что он самый развитый в этом своем интернате. Но мой опытной глаз не обманешь!
У нее был какой-то библейский педстаж. И значок на жакете с одутловатой физиономией Крупской.
Я опять оглянулась и, наверно, поэтому вспомнила притчу про человечка из соли. Как он в море решил искупаться. И вошел в него. И – о, ужас!– у него растворились ножки, а потом растворились ручки, и животик, и спинка, и плечи… Наконец от него ничего-ничего не осталось, и тогда он подумал: так, значит, я и есть это море.
Вот чего я хочу – быть из соли. И тогда в будоражащей с детства фразе –
Начало
Был человек, и – нет человека.
Точно пословицей, сорим мы этой фразой, даже подумать не успевая, что смысл ее скрыт не в словах, а в тире между ними. В маленьком тире, которым мы единым махом, а жизнь не сразу – миг за мигом – вычеркивает собственные имена. При нашем злостном попустительстве!
Но до этого А.И.Голенец додумался с преступным опозданием, а относительно начала нашего рассказа – почти что год спустя, когда мамаша его, В.К.Голенец-Тимошкина, уже навсегда исчезла из видимого мира.