Жал, цедил из себя эти строчки, щемяще чувствуя, как много хочет и как мало может передать с холодными лиловыми чернилами, ощущая бессилие приходящих на ум ему слов, замусоленных, вытертых в общем употреблении, но казалось ему, что и в этих чернилах ожила, побежала их с Дарьей единая кровь — в оповещение, что он, Матвей, живой. Теперь же было вероятно, что кровный этот благовест еще не прозвенел в их курене и придется ударить прямо в Дарьино сердце.
XXV
Сергей проснулся от удара, сотрясшего все: оконные стекла и стены хатенки, весь воздух неба и земные недра, из которых взяли глину, чтоб сложить в хате печь. Скатился с печи, ушибаясь подряд обо все и не чувствуя боли, сграбастал ремни с револьвером и шашкой, схватил полушубок и выломился на крыльцо, благо спал нераздетым и не снявши сапог.
Из куреней выметывались горцы, кидали себя махом на нерасседланных коней, ручьями хлестали по улочкам, сшибались, спирали заторы, закупорив самим себе прорыв в степное беспределье. Все небо дрожало, как студень. По околице сине-оранжевые трепетали зарницы разрывов, и яростные всплески света достигали какой-то уж ткацкомашинной, паровой частоты.
Сергею на миг показалось, что с запада, с востока, с юга и даже будто свыше на них идет конец, что нет уж такой силы, которая могла бы сплавить вот это ошалелое, мятущееся безголовье в единый разумный поток, утянуть за собой на простор для маневра, построить из коней и всадников плотину… Но он до сих пор не знал Леденева и стайной, роевой, какой-то оркестровой слаженности всех его людей, давно уже дошедших до того предела, когда тысячи делают все, как один человек, а товарищи-кони сами все понимают.
С Монаховым прорвался на околицу Гремучего. На зыбкой границе оснеженной степи и тьмы во весь горизонт колыхался расплывчатый фриз со множеством всадников, которые сливались в одну неотвратимо наползающую черноту, и туда, в закишевшую конными лавами тьму, хлестали пулеметы леденевской тачаночной дуги, прокалывали темень скачущими огненными иглами, пока не закипела в кожухах вода, и вот уже залускали развернутые загодя орудия красноармейских батарей. За этим огневым заслоном слились на хуторской толоке, построились во взводные колонны три полка. Трубачи заиграли отход.
Бросая забранные накануне хутора: родной леденевский Гремучий, Позднеев и Проциков, — переменным аллюром уходили к Веселому, к Манычу. Северин понимал, что противник навалился на них с трех сторон, что, по данным разведки, на юге сосредоточены полки двух конных корпусов, 2-го и 4-го Донских, а на юго-востоке — еще и кубанцы Шкуро и что надо, конечно, собраться в кулак и немедля уходить из мешка, но что-то жалкое, постыдное было в этом прямом уже бегстве, в особенно тревожном похрапе лошадей, в непрестанных оглядках и в каких-то собачьих, затравленных взглядах бойцов, в паскудно-властном холодке вдоль позвоночного столба, в сосущей пустоте внутри, в зверином чувстве гона и облавы.