Слепящей, как полярная пустыня, снежной степью, глубокой балкой пробирались к югу пятеро понурых верховых. Измученные кони по колено проваливались в снег, но эти седые от инея, как будто потерявшие рассудок, давно уже забывшие о цели своих странствий пилигримы все ехали и ехали по балке, не поднимаясь на поверхность и минуя разбросанные по степи хутора.
От левого берега Дона до самого Маныча господствовали красные, и на папахах этих пятерых, само собою, были алые приколки и эмалевые звездочки.
— К черту все! Уйду на тот берег, — не вытерпел один с красивыми печальными глазами, казавшимися непомерно большими на длинном и худом лице. — Спасайте без меня свою царевну, таскайтесь за ее хрустальным гробом, пока не околеете. — Лицо его неживо отливало синевой щетины, зубы мелко выстукивали. — Ну сколько еще можно в казаков-разбойников играть? Бегать рысью по стрелкам, которые нам этот Ангел на снегу изволит начертать?
— Вольному воля, — ответил ехавший с ним наравне. — Один черт к Манычу идем.
— Но ты что-нибудь понимаешь? — спросил Яворского Извеков. — Почему он погнал нас на Маныч? На какого же зверя? Да и какая, к черту, может быть засада? Ни времени, ни даже места, в сущности, не знаем. Ждать сутки — не дождавшись, уходить — это что за приказ?
— Ну, видимо, наш Ангел тоже пессимист и полагает, что скорее красные заберут Егорлыкскую, чем мы потечем вспять на Дон.
Смерклось неуловимо, словно все на минуту заснули в седле, а открыли глаза — небо трупно темнеет. Балка вывела к берегу, в непролазный матерый камыш. Лазутчики спешились, повели лошадей в поводу, пробиваясь сквозь бронзово-желтые, бахромчато обыневшие заросли с как будто обугленными меховыми метелками и свалявшимся в паклю коричневым пухом. Камышовые стебли были жестки, бодливы и ломки — мертвы, будто впрямь понимающие про себя что-то главное, чего никакой, кроме смерти, ценой понять было нельзя.
В полуверсте правее, слезясь, замигали разрозненные огоньки куреней — хутор Маныч-Балабинский. Сторожа каждый звук — только северный ветер тянул свою волчью заунывную песню да камыши звенели жестяно, — они подобрались к стоящей на отшибе рубленой громадине.
Общественный амбар давно уж пустовал — катавшиеся через Маныч красные и белые опорожнили все лари до зернышка. Замок на воротах был сбит. Завели под тесовую крышу коней. Яворский чиркнул зажигалкой и склонился над закромом:
— Поглядите, Ретивцев, вот тут.
Угрюмый подхорунжий с горилльими бровями и отросшей бородой погрузил руки в трепетно освещенные недра, откинул мешковину и начал подавать наружу: керосиновый фонарь, туго набитый вещевой мешок, распухшие патронами подсумки, торбы с ячменем. Затем он вытащил тяжелый длинный сверток и в грязно-желтом свете фонаря, зажженного Яворским, распеленал лоснящуюся вороненую трубу с похожими на козьи ноги сошками. Огладил льюисовский пулемет, снял крышку со ствольной коробки, поклацал затвором, проверил подающий механизм. Друг за дружкою взвесил три похожих на торты черных рубчатых диска.
— Еще пару таких игрушек, — усмехнулся Извеков, — и можно целый полк остановить. Может, твой Ангел хочет, чтобы мы тут весь корпус удерживали, как Леонид под Фермопилами?
— И, кажется, не на пустой желудок, — ответил Яворский, усевшись спиною к ларю и доставая из мешка консервные банки. — Чувствую себя не то именинником, не то приговоренным к эпическому подвигу. Налетайте, господа.
— Сдается мне, наутро из Соленых сюда прибудет лично Леденев — его и встретим на протоке, — сказал молчавший всю дорогу Нирод.
— У вас, барон, с Ангелом как будто спиритическая связь, — усмехнулся Яворский.
— Но подождите, господа, а как же девочка? — вмешался сотник Беленький, распотрошив коробку папирос и с жадностью закуривая. — Само собой, не худо было и красным карамболя загнать, но лично я тут не за этим.
— А вы, значит, ради червонцев? — сцедил сквозь зубы Нирод, даже не посмотрев на него. — Что ж, так и быть, напомню вам: за Леденева двести тыщ дают, и за живого, и за мертвого.
— Все купите, Беленький, кроме родины, — заверил Яворский.
Ретивцев навьючился торбами и пошел накормить лошадей.