В полутьме, перед светом проносились какие-то всадники, созывали своих на подмогу какие-то пешие, а он еще не понимал, кто ворвался в станицу и кто ему свой, — в то время как руки зудели потребностью действия. И вот уже осознавал, что с двух сторон в станицу вхлынули красногвардейцы и кадеты и что багаевцы немедля разобрались по сторонам, — лишь он все колебался. Не потому, что в сумерках все серы, — по каким-то неосознаваемым признакам различал, кто есть кто, и даже узнавал иных в лицо, — а потому что ни к кому не чуял ненависти, ни теми, ни другими пока еще ни в чем не ущемленный. И это-то естественное нежелание смерти никому из дерущихся и душило его: он был не нужен никому и всем ничей.
Все вокруг него жили во всю свою силу, и только он, верхом и при оружии, стоял, как каменная баба на кургане. Всеобщее дикое возбуждение боя заражало его, и что-то лютое, слепое, заточенное в мясе и коже, в самой что ни на есть сердцевине, самовластно рвалось из Матвея, говоря: да руби хоть кого — кого первого срубишь, тот будет тебе истый враг. И уже с облегчением, с подымающей радостью доверяясь вот этому бессловесному зову, возникшему будто за тысячи лет до его появленья на свет, кидал он руку на головку шашки, но только стискивал эфес, как электрический разряд проходил по всему его телу, и вся кисть покрывалась мелкой сеткою трещин, как зачерствевшая от зноя и бездождья земля. По трещинам сбегала кровь, и, вскрикивая, просыпался уже по-настоящему, и Дарьина ладонь немедля накрывала его сердце:
— Опять война приснилась? Красота-то?
XXIX
Сергей заболел. Не прошло все же даром купание в той донской полынье. Сознание предельно истончилось, приблизилось к тому сомнамбулическому самоощущению, которое помнил по детским, самым ранним годам, по тогдашнему опыту вязких сражений с простудой, с болезнями, не бывшими и не казавшимися смертью.
Тогда рядом с ним была мать, одним прикосновением изгоняющая жар из тела и унимающая нудную ломоту, — теперь не то в бреду, не то в реальности ему являлась Зоя и делала с Сергеем будто то же самое, что и мать в незапамятные времена. В каком-то сумрачно-багряном, доисторически-костровом свете над ним склонялось ее строгое, тревожное лицо, и неотступные ее глаза немедля становились для Сергея единственным источником сознания — терпеливые, именно что стерегущие. И заговаривала с ним, прося приподняться, когда давала ему горькие лекарства и поила чаем, произносила те ласкательные, жалкие слова, которые обыкновенно говорят больным, и тем невольно ласковым, чуть не сюсюкающим тоном, которым они должны говориться, — и Северину было радостно и стыдно оттого, что он верит вот этому голосу как обещанию и даже будто бы уже началу того, что он хочет, чтоб было между ними. А еще было совестно, что — вольно иль невольно — пользуется своим состоянием, счастливый обманываться и заставляя Зою не только возиться с ним, но и служить его бездарному самообману.
Спустя три дня, по его, северинскому, счету, жар спал, и все тело его будто высветлилось до костей. Лежал в опрятной горнице с дощатыми полами, при сияющем свете морозного дня. Увидел Зою у окна, за какою-то книгой, в белом козьем платке, накинутом на плечи, в золотом ореоле просолнеченных непокрытых волос. Дрожа от усилий подняться, позвал.
Она подошла и подсела, устремив на него все такие же строгие, бдительные, намученные бессонницей глаза.
— Почему за мной ходите? — спросил он зачужавшим, слабым голосом.
— А как же, если вы больной? — ответила она, дивясь нелепости вопроса.
— Но почему только за мной, такое чувство? Других больных нет? Вам как будто в штабном эскадроне положено быть.
— Да Носов позвал — беда, захворал комиссар. Боялись, тиф у вас. Но, слава богу, обошлось.
— А что у меня?
— Ну вы же будто из семьи врача — могли бы и сами понять.
— Что же, полный покой? Нельзя мне покоя сейчас.
— Воля ваша, — ответила Зоя с привычной покорностью. — Достукаетесь, как у нас говорят.
— Ну, значит, достукаюсь, — хотел сказать он с твердой простотой, но вышло вызывающе-капризно. — А где же мы? В Сусатском? Корпус где?
— В Сусатском, да. Тут штаб и Горская бригада. А остальной весь корпус по ближайшим хуторам. Ремонтируется.
— А фронт? Наступление?
— Как будто не сегодня-завтра выступать. Половину бригад бы закрыть в карантине. Ведь тиф же косит, тиф — страшней, чем пулеметы. Да оспа еще… Вы что же это? Стойте! Подождите. Хоть ординарца вашего покличу — упадете же.
При помощи Монахова Сергей встал с кровати. Ноги слушались как деревянные, чисто вымытый пол рвался из-под ступней, и что-то обессиливающе приливало к голове, лишая равновесия и чувства собственного тела, но у него проснулся аппетит — и полную тарелку пшенной каши съел. Одевшись, вышел на крыльцо, ослеп от белого сияния оплеснутых солнцем сугробов, сумел пересечь заснеженный двор и вшатался в соседний курень.
В штабе, кроме связистов, были только Челищев и подземно-белесый Шигонин.