Мужчина лет пятидесяти — пятидесяти пяти дремал на кровати поверх зеленого одеяла, его ноги были закинуты на никелированную спинку, и старому мастеру сразу бросились в глаза желтые пятки, светившиеся сквозь круглые дырки в черных носках; на квадратном столе стояла початая бутылка водки, в тарелке горкой возвышались мятые окурки, на полу валялись хлебные корки, белело несколько кусочков сахара — все это вызвало у Андрея Ильича почти физическое отвращение. «Лучше бы поселиться к студенту», — подумал он и, соблюдая этикет гостиничной вежливости, поздоровался, поставил чемоданчик на стул возле свободной койки, повесил пальто в фанерный гардероб.
— Вы плохо слышите?
Андрей Ильич вопросительно посмотрел на соседа по койке.
— Я уже дважды спросил: откуда вы и по какому делу?
— Без дела бы в такую дыру не потащился.
— Я не настаиваю… Я тут уже два месяца живу. Приехал к семье.
— Оно и видно, — усмехнулся старый мастер.
— Тут, знаете ли, все непросто.
— Вот и разбирайся, а то сидишь тут, сложничаешь. — Андрей Ильич кивком показал на захламленный стол.
— Со стороны судить просто.
— Я в судьи не набиваюсь. У меня своих забот полон рот.
— С проверкой прибыли?
Старый мастер не ответил; присел к с голу и брезгливо отодвинул початую бутылку, и тарелку с окурками, и ощипанную со всех сторон буханку черного хлеба.
— Выпейте с дороги. Погода нынче гриппозная.
Андрей Ильич подумал, что сейчас неплохо бы выпить стакан-другой крепкого горячего чая, но идти к старушке-дежурной, которая, пока греется чайник, замучает разговорами, ему не хотелось.
Мужчина выждал, пока старый мастер неспешно заест горечь корочкой черного хлеба, и приподнялся на локте.
— Я вот к семье приехал. Два сына, две доченьки. Носят мою фамилию, а ведут себя так, словно я им чужой. А ведь — родная кровь. Должна бы заговорить. Да молчит. А почему?
— Раз от фамилии не отказались, значит, нравится.
— Да фамилия-то у меня негромкая: Гузенков.
— Как?
— Гузенков. А что?
Андрей Ильич озадаченно гмыкнул и, чтобы скрыть свою растерянность, стал согнутой ладонью сгребать в кучку хлебные крошки.
— По письму приехали? — осторожно спросил Гузенков.
«Что тут скрывать-то?» — подумал старый мастер, утвердительно кивнул и внимательно присмотрелся к Гузенкову, худое, нескладное тело которого, казалось, было налито свинцовой тяжестью, до того глубоко вдавилось в жесткую постель; его желтоватые длинные волосы развалились на прямой пробор и, открывая розовую, какую-то беззащитную полоску кожи, маслянисто поблескивали.
— Я написал от боли душевной, — Гузенков сел, скрестив перед собой длинные ноги, — знаете, отчаялся. Жена детей губит, а я не могу смотреть на это равнодушно.
— Не смотри, возьми их к себе.
— Она же против меня их настроила. Я, конечно, шибко виноватый перед ними. Вину свою признаю. Раз вы по письму, то должны знать все, — Гузенков придвинулся поближе к старому мастеру, — жили мы бедно. Я одни штаны имел, женушка тоже нарядами не баловалась. Я заочно в строительном техникуме учился. Теперь не выдюжил бы, а тогда по два-три часа в сутки спал, и хватало. Уж как мы с женушкой бедовали, одному богу известно… — Гузенков замолчал, отвернулся к стене и тыльной стороной ладони смахнул навернувшиеся слезы. — Кончил я техникум, выдвинули в прорабы. И тут как бес меня какой попутал, приглянулась мне молоденькая учетчица из конторы. Ей всего-то девятнадцать годков было, а мне уже — сорок два. И тут, на тебе! — она ко мне тоже симпатию заимела. Я все эти годы, как проклятый вкалывал, жил в черном теле, а тут как луч света передо мной блеснул. Голова кругом пошла…
Услышанное настолько ошеломило Андрея Ильича, привыкшего к тихой семейной жизни, да и не знавшего иной, что он заполошенно пробормотал: «Это же опупеть надо!»
— Я со своей голубой уехал в Калугу. Строители везде нужны. Четыре года мы прожили мирно, ладно, душа в душу, а потом она, как мне сказали, стала по парням бегать.
— А ты хотел!.. — были в этих словах Андрея Ильича и растерянность перед столь откровенной бесшабашностью Гузенкова, и негодование, что взрослый человек, отец четырех детей, а увязался за бабьей юбкой, и неприятная, какая-то сладенькая радость, что возмездие пришло, — опустошительное, жестокое.
Гузенков не заметил сложных, противоречивых настроений старого мастера и все рассказывал, рассказывал, видимо, уже не впервые, и находил для своих головокружительных поступков все новые и новые мотивы, подтверждавшие его спасительную идею, что такова его, Гузенкова, судьба, а от нее, как от сумы и от тюрьмы, не больно-то убежишь; расчувствовался и подошел к самому больному: