писал поэт Eugene Solovyov, отстрадав по полной.
Нет, он всё тот же — ребенок, мальчик, юноша, муж, отец. Единство времени при разрыве места и действия. Это тебе спасибо, Жека, за письмо, в котором ты остановил прекрасное мгновение. Юджин, Евгений, Женя — и только для нас с Леной ты всё еще Жека и таким пребудешь в отпущенное нам время.
Сколько у нас его в запасе?
Увы, хоть мы и родились с Леной с разницей в пять дней, что обыграл означенный поэт в посвященном нам стихотворении — «На свет явившись с интервалом в пять дней, / Венеру веселя, тот интервал под покрывалом вы сократили до нуля. / Покуда дети о глаголе, Вы думали о **** в школе» — но вряд ли мы умрем одновременно, как Тристан и Изольда, Ромео и Джульетта, Петр и Феврония. Разве что в катастрофе — автомобильной или самолетной. Я не представляю жизни без нее, но и она уже не представляет жизни без меня — так тесно и долго мы живем друг с другом. Время не властно над ней — или это потому, что я вижу ее каждый день? А если бы мы расстались со школы — и встреть я ее сейчас?
Я бьюсь над загадкой времени, а в это время звонок: Жека? Майя? Миша? Стив? другой Миша? Саша? Который из двух — здешний или московский? Лева? или Лев? мой тезка — Володя? Юра? Марина? Наташа? та Наташа или другая Наташа?
Или снова безмолвный звонок?
Когда долго не звонит — Он? Она? Оно? — начинаю беспокоиться, нервничаю, скучаю, тоскую: не случилось ли что с моим молчаливым собеседником? Отслеживаю безмолвные звонки. Музыка без слов. Музыка, как иностранный язык: слушаешь и не понимаешь. Я тоже молчу, вслушиваюсь: тишина с тишиной говорит. Сколько уже этих звонков? Не считал. А зря. Чем не сюжет, когда сюжетов все меньше и меньше, и мастерство взамен вдохновению, но заменить не может, а вдохновение — то есть, то нет. «Когда находила на него такая дрянь», как стыдливо называл вдохновение родоначальник. Мне бы творческую виагру! Или перебьюсь?
А пока что мне стыдно за мою обсирательную — ну ладно, вычеркиваю, пусть ругачую — прозу, где я описал всех своих знакомых, полузнакомых и незнакомых узнаваемо, а то и напрямую, под их реальными именами. Стыдно, что между реалом и художкой всегда делал выбор в пользу последней, жертвуя на ее алтарь друзьями, подругами, собутыльниками. Стыдно перед живыми и мертвыми, но не жалею и продолжаю писать по-прежнему. Стыдно перед Бродским — похожего на него героя я вывел в своем скандальном романе «Post mortem», а потом, переиздавая, в «Двух шедеврах о Бродском» и в «Апофеозе одиночества». Вот где вдохновение совпало с профессионализмом! Покойников — стыднее всего. Папу и маму — за то, что они умерли, а я все еще жив. Старшую сестру, которая умерла подростком от порока сердца, а я был вредный, гадкий, невыносимый ребенок: отлично помню, как доводил ее. Мне было пять, а ей пятнадцать, когда она умерла. Сейчас ей было бы о-го-го.
Это чувство стыда перед ней я перенес на Лену. Полюбил ее с обостренным чувством стыда и вины, что не властен над временем. Почему она смертна, как все?
Mea culpa.
А телефон все звонит и звонит.
Из Элизиума?
Снимаю трубку, чтобы услышать в ней знакомое дыхание.
Ошиблись номером.
Не стыд, а стыды.
Мне стыдно перед теми, кого я пережил — пусть даже они были в разы старше меня. Мне стыдно перед Пушкиным и Прустом, перед Моцартом и Шекспиром, перед именитыми и безымянными. И сколько бы человечество ни увеличивалось, покойников больше, чем живых.
Самые стыдные стыды — перед женщинами.
А если безмолвный голос принадлежит той единственной из моих гёрлз, для которой я был — несомненно! — первым, но сделал вид, что не заметил, а что мне оставалось? Относительно других: чаще всего — вторым (в замужнем варианте — все равно что первый), иногда очередной, а один раз, может, первый, а может, нет, под вопросом, сомнения гложут меня, все глуше и глуше.