Еще бесстыдней и любострастней противуречили надменному профилю нашей стахановки или мухинской колхозницы с ВДНХ — ее безвольно распластанные ноги, посколько в них — в отличие от наивной безвольности ее натруженных рабочих рук с воловьими венами — безвольность была уже призывной, нагловатой, обессиленной похотью, которую изо всех сил пытался сдержать ее волевой оскал.
В бесовской своей двуличности: чиновно-советская лицевая спесь какой-нибудь депутатки какого-нибудь Президиума или Совета и развратная призывность одалиски — наша общешкольная сожительница доводила порой до грозной прострации и сексуального неистовства одуревшего старшеклассника, влипшего в атлас с профанацией научного интереса, то есть с критическим, хотя и натренированным перекосом взгляда с одного пола к другому, и для большей еще подстраховки — с верхней точки мужского объекта к вожделенному низу женского.
Уже звонок звенел, и новый класс беспечно втекал в кабинет биологии, где наш зачарованный сладострастник свершал запретные действа лицом к лицу, а точнее — лицом к чреву своей рассеченной чаровницы.
И наша старенькая учительница из девушек, ничего подобного даже в фантазию не пускавшая, пережившая и блокаду, и даже те самые тридцатые годы, когда ее юный профиль как две капли воды походил или тщился походить на державный разворот нашей препарированной стахановки, — итак, седовласая наша биологичка робко касалась предплечья неутомимого последователя Фрейда, покупаясь на его талантливую профанацию чисто научного интереса к строению мужской грудной клетки или черепной коробки, и застенчиво выдворяла за дверь как будущую звезду на биологическом небосводе.
А он, то есть я, но и он — тоже, осоловело и расслабленно находил себя где-то в коридорных глубинах, удаленный от могущественного источника страсти, осязал в смятении подмокшие трусы, но тотчас забывал, переключаясь с детской стремительностью на страх перед директором, что имел обыкновение обходить коридоры и даже уборные, равно для мальчиков и для девочек, в поисках прогульщиков, и панически устремлялся в свой класс серьезный, застенчивый мальчик с честолюбивыми помыслами — до следующего сомнамбулического воспарения в кабинет биологии с неизменным и уже описанным выше эффектом.
Где она теперь, наша коллективная возлюбленная, с обстоятельным пылом изнасилованная несколькими поколениями школяров? Где он, тот общедоступный красноречивый бедекер в запретный мир мужско-женских ритуальных таинств?
Когда у нас, как и у недоросля Агарышева, появилась своя женщина, она уже не была первой и невольно сравнивалась и одергивалась нашим любострастно препарированным идеалом. Как не могла уже ни одна живая женщина вызвать тот ослепительный взрыв желания, абсолютно бесправного, что был обрушен на ту орденоносную стахановку-иезуитку! И уж, конечно, ни одна, самая неприступная и самая желанная ваша возлюбленная не сможет обладать и каплей того дьявольского иску сительства и жгучего соблазна, как наша незабвенная детская со-любовница!
Ее горделиво-порочный лик, извращенно любимый мною, точнее — безжалостный анатомический взрез ее искусительной плоти, оставленной на атласе в виде горячительных намеков, на которые натыкается и вспыхивает воображение подростка: ну там, пучок рыжеватых волос из-под мышки, опять же волосяная нежнейшая штриховка ее рассеченного лобка, и далеее, как я уже упоминал, с наивным похабством расставленные ноги (на самом деле — идеальная позиция для анатомической приглядки) — всё это совокупно вспархивало у меня перед глазами и чувствительно стесняло в любовных связях, поскольку мой школьный кумир позднее стал как бы первой женой в моем скромном серале… покуда этот идеальный объект детской сублимации с ее голубыми туманными прожилками, алыми протоками капилляров, ветвистыми ручьями артерий и синими каналами вен не влился в могучий символ реки Любви, вытекающей из всеобщего источника Жизни, к которой и приобщались мы, жаждущие школьники, как жаждущие школьницы безвольно приникали к соседнему, не менее священному половому истоку всеобщей людской Любви.
Но возвратимся к одушевленному кумиру школьной страсти, а именно к Любе Стороженко. Как я теперь понимаю, между Любой и анатомической картой существовала железная связь. Те чувства, что вызывала в нас Люба своей спелой и уже готовой к засеву плотью, а мы — не могли, не смели, да и прав не имели излить на нее! — изливали сладострастно и разнузданно на нашу безгласную гетеру, дополнительно возбуждаясь от пошлой ее двуличности.
Знала бы Люба, что педантически распотрошенная на глянцевитом атласе колхозница с ВДНХ, которую она дважды в неделю равнодушно и даже брезгливо лицезрела на уроках, имеет к ней прямое и срамное отношение, являясь Любиной заместительницей в любви, отважно принимая на себя нашу зудящую похоть и оставляя на долю Любы лишь остаточные, расслабленные позывы стадного желания.
Не будь у нас под рукой этой сладострастной отдушины — Любе несдобровать!