Доверявший своей интуиции, Высоцкий ощущал вокруг желчь и угрюмую неприязнь, разлитые в воздухе родного театра. Иногда соглашался с Мариной, которая утверждала, что «за исключением некоторых – Демидовой, Золотухина, Шацкой, Филатова, Дыховичного, твоих друзей, – все кусают себе локти от зависти и всячески портят тебе жизнь». Она чувствовала, что «особенно ненавидели тебя девочки. Распространяли слухи, пытались поссорить тебя с Любимовым, превратили театр в корзину с копошащимися крабами».
А в этой «корзине», в общем-то, далеко не все ясно понимали, кто такой Высоцкий. Зависть завистью, это для актерской среды – дело обыденное. Она была, есть и будет. Вопрос в ином: коллеги пребывали в совершенной уверенности, что они точно такие же, как Владимир Высоцкий. А что тут, собственно, особенного? Вот, наши гримерки рядом, вот в программке фамилии значатся рядом, набраны точно таким же шрифтом, и званий почти ни у кого нет. Разве что у самого Любимова регалии обозначены.
Истинный масштаб его личности, который и предполагать никто не мог, обнаружила только смерть, когда ахнула вся страна. Гении всегда выше общепринятых оценок. В свое время Пушкин писал Вяземскому по поводу опубликованных дневников Байрона – ах, мол, как всем стало хорошо, что Байрон тоже дрянь. Нет, сволочи, он тоже дрянь, но не такая, как вы…
Это сегодня с улыбкой, как курьез, воспринимаются воспоминания о публичном «судилище», которое пытались затеять над Высоцким некоторые члены труппы: «Вот Владимир Семенович очень зазнался и… не здоровается со мной! И, вообще, ни с кем не здоровается». Высоцкий, рассказывали, страшно расстроился, кинулся к капельдинерше: «Тетя Клава, я с вами не здороваюсь? Я зазнался?» Слава богу, та успокоила: «Да нет, ты хороший, ты со всеми здороваешься. Ты вежливый. Это они плохие! Они ни с кем, и со мной не здороваются».
Наиболее преданные пытались его защитить. Зинаида Славина объясняла: «Когда он один выверял текст, мог не замечать никого. Те обижались, а он просто в тот момент видел только строки. Мимо меня раз прошел с текстом, говорю: «Володенька. Мы с тобой не поздоровались, ты что, сердишься на меня?» – «Нет, – говорит, – я был в себе…» Даже робкая Офелия – Наталья Сайко осмелилась подавать свой голос в его защиту: «Не зазнавался он… Настолько был погружен в свои мысли, в свои дела, в свои проблемы… Иногда он прилетал на спектакль впритык… И тут же врубался в работу. У него не было такого – настроиться, войти в роль. Целый день он был настроен на творчество». Бориса Хмельницкого, видимо, не зря называли в театре Бэмби. Он старался примирить и чистых, и нечистых: «Володю обожали, любили. Но смешно говорить, что все должны были его любить. Это глупо. Так не может быть. И Пушкина не все любили».
Что оставалось Юрию Петровичу Любимову? Только разводить руками: «Ну, я же не могу отвечать за всех. Актеры – как дети… Да, многие из коллег… его терпеть не могли – конкурент. Но это ведь артисты, они что хотите изобразят. Будут так рыдать и вроде бы настоящими слезами…»
А сам герой злился и не понимал: «За что? Ну что я им такого сделал?! Что я, луну с неба украл? Что «мерседес» у меня, что ли?!»
Юрий Федорович Карякин, не чувствуя себя в театре посторонним человеком, понимал, что с его «Преступлением и наказанием» на Таганке происходит что-то неладное. Он предложил Высоцкому сходить в «Современник»: «Там у меня шел спектакль по Достоевскому… Совершенно фантастически играл Раскольникова Костя Райкин. Высоцкий приехал. Мы посмотрели спектакль, поехали к нему. И тут как раз он сказал, что хочет уходить из театра. Я перед ним чуть на колени не встал, умоляя: «Останься и сделай Свидригайлова». Так бывает нечасто, но никого другого в этой роли тогда я просто представить себе не мог. Мне повезло: у него было одно спасительное для меня качество – соревнование с самим собой, азарт. Не знаю, кто или что тому виной, но, в конце концов, этот азарт сработал и здесь. У Володи возникла потребность даже не то чтоб сыграть… понять, раскусить еще и этот орешек».