До обеда движется день словно бодрее: врачебный обход, за ним — уколы, таблетки. В других палатах, где народ здоровее, там бродят по тесному коридорчику, ходят курить в туалет, помогают санитаркам нести еду с пищеблока, и разносят ее в больших термосах-кастрюлях по другим отделениям: детскому, женскому, еще одному, мужскому, по слухам — более страшному: там курить не велят и две наблюдаловки отделены железной стеной-решеткой на запоре. На здешней запоров нет. Лишь санитар поперек двери ноги вытянет, изредка, по очереди выпуская своих подопечных покурить в туалете, где вовсе нет окошек, глухие стены и свет электрический.
Костя Любарев очнулся от тяжкого дневного сна и лежал, не открывая глаз. Сновиденье, в котором он жил еще минуту назад, было странным. Привиделось Любарю, как всегда, прошлое: Дон, лето, берег зеленый, два катера, сцепленных борт к борту, веселая гульба. Ящики с "пойлом", бабенки молодые. А в кубрике на кровати лежит мальчонка, годика три ему или четыре. Мальчишка нездоров, раскраснелся и тяжко дышит. А на берегу и на палубе пьянка идет: магнитофонные песни, бабий визг, шум и гвалт. А мальчишка притих и лежит. Глаза прикрыты, но не спит.
И ведь на самом деле было такое: была пьянка и больной мальчик в кубрике, сынишка одной из баб, — все это было когда-то в жизни, а теперь вдруг приснилось. Но в нынешнем сновиденье мальчонка оказался сыном родным.
Шла пьянка, все там были свои: Славик, сизоносый Мультик и бабы знакомые. А мальчишка — сын. Даже костюмчик его, красный спортивный костюм с белыми лампасами на брюках.
Пьянка идет. Сам Костя на палубе. А сын в кубрике. Тяжко дышит, не спит.
Проснувшись, Костя лежал и, не открывая глаз, твердил себе: "Не было такого… Не было тогда сына в кубрике… Не было…" Открывать глаза и встречать чей-то взгляд не хотелось, потому что знал Костя — будет осужденье во взгляде. Сынишки там не было, в кубрике, а теперь скажут — был, и ничего не докажешь. Никому ничего не объяснишь.
Он лежал и успокаивал себя: "Не было сына в кубрике". И понемногу будто понял, что явь — дело одно, а сон — вовсе другое: неправдашнее, зыбкое — мало ли что привидится.
Когда он наконец осмелился и приоткрыл глаза, сразу понял, что боялся не зря: глядели на него санитар и соседи, и даже с дальней койки приподнялся кто-то, чтобы увидеть. Костя зажмурился и отвернулся к стене: тяжело на сердце ложилось людское осужденье, тем более что не его сын хворал тогда в кубрике. Но как теперь доказать?
Который раз уже такое случалось: снилось что-то прошлое и чужие грехи ложились на душу. Хватало своих грехов. А тут чужие наваливались, как сейчас. Ведь не было сына в кубрике. Чужой там лежал мальчонка. Хотя и его было жаль до слез.
Санитар слез не видел, и Костя лежал притаившись, боясь, что позовут врача ли, сестру. И снова будут колоть. Колоть и колоть… И таблетками пичкать, заглядывая в рот, проверяя, проглотил ли. А кончится все одним — железною клеткой. Туда отправился старик с дальней койки, от окна. Потом молодой парень, сосед, художник. Его все называли художником. Он хорошо рисовал, но одно и то же, изо дня в день: треснутый череп, открытый мозг, страшный большой паук, обхвативший человечью голову и сосущий ли, пьющий ли мозг его. И безумное от боли лицо человечье. Он рисовал такие картины каждый день, требуя бумагу и карандаш ли, краски. Многие неспокойные там исчезали, в клетке. Теперь близился Костин черед.
Он лежал, плакал и забылся в слезах.
Громкий веселый смех пробудил его. Хохотали в соседней палате. Там помещались молодые солдаты срочной службы, "сачки" из воинской части, направленные для проверки. Им чего не смеяться: скоро их "комиссуют", отпустят домой или, на худой конец, в часть вернут. Тоже — не беда.
Костя поднялся и сел в кровати, чтобы увидеть в проеме дверей, за неподвижной фигурой дежурного санитара веселые молодые лица.
За окнами, за стенами лечебницы наливался зноем летний погожий день. Давней кладки кирпичные стены еще хранили прохладу; в открытые окна тянуло уличным жаром.
Подле самой стены, возле окон росло абрикосовое дерево. Молодые ветви его поднимались ко второму этажу. В окне палаты, где лежал Костя Любарев, весною был виден абрикосовый белый цвет, потом — зелень и зреющие до желтизны плоды. Теперь же, когда абрикосы сошли, только листва.
В поселке, дома у матери, в саду росли четыре абрикосовых дерева. Сажал их еще отец. И теперь, глядя в окно, на зеленые ветви, Костя вспоминал материнский дом и сад. Казалось ему, что, попади он теперь из больничной тесноты, духоты, от всех этих таблеток, уколов, от своих и чужих печалей и слез, попади он в материнский дом с его тишиной и зеленым покоем, и сразу все кончится: уйдет тревога, телесные и душевные боли оставят его, и придет исцеленье.