До Забродного Сергей доехал на попутной подводе. Направился прямо к мельнице-ветрянке, стоявшей за поселком на взгорке. С мельником и его большой семьей Сергей был знаком давно. Их старший сын Пашка учился в излученской десятилетке вместе с Сергеем, они дружили, на воскресные дни частенько уезжали в Забродный. Сергей любил лазить по мельничным зыбучим лесенкам, выпугивая голубей, добирался до самой верхотуры, под вращающийся шатер, где гуляют сквозняки и тихо урчат огромные деревянные шестерни, вращая поскрипывающий рассохшийся стояк. Там страшновато, дух захватывает от высотищи, но зато весь поселок как на ладошке. И даже Излучный чуть-чуть проглядывается дымкой тополей. Выше тебя — только птицы!
Нравилось Сергею, когда шумная семья мельника собиралась за широким, добела выскобленным столом, вокруг большой глиняной миски со щами. Сам русоусый Родион Нилыч, его жена Васса Ильинична и пятеро сыновей-погодков. Тут жило правило: каждый должен рассказать что-то смешное. И хохот стоял, как на кинофильме Чарли Чаплина. Родион Нилыч любил говаривать: шум счастья лучше тишины людского горя.
Пашка их и в школе был веселым проказником. Было, например, в десятом классе, учитель предложил прочитать рассказ Марка Твена «Как я редактировал сельскохозяйственную газету» и написать на него рецензию. Весь класс за животы хватался, когда учитель читал миниатюру Павла: «Марк Твен утверждает, будто гусаки мечут икру. Однако всем известно, что они несут яйца…»
Через несколько лет учитель, встретив лейтенанта-пограничника, приехавшего в отпуск, спросил: «Ну так как же все-таки, Павел Родионович, гусаки яйца несут или икру мечут?» И тот серьезно, как умел только он, ответил: «Видимо, они все-таки мечут икру. Марк Твен слов на ветер не бросал…»
«Жив ли Пашка?» Сергей знал, что он в последнее время был командиром пограничной заставы на западной границе.
Непривычная тишина встретила Сергея в избе.
Васса Ильинична сидела у окошка, в руках поблескивали спицы. Причесанная на пробор голова с черным узлом волос низко склонена к вязанию. На тряпичном коврике около ее полных скрещенных ног возлежала гладкая кошка — точно русалка, выброшенная волной на берег, щурила глаза на дергавшийся перед ней клубок пряжи: и поиграть бы, да лень.
— Зд-дравствуй, т-тетя Васса, зд-дравствуй, дорогая!
— Ой! — вскрикнула она испуганно, дзинькнула о половицу оброненная спица. Кинулась, припала к груди, запричитала: — Сереженька! Жив? Жив, родненький!..
И засуетилась, забегала, собирая на стол. И все взглядывала, взглядывала на него сквозь радостные слезы.
— Воевал? Ранен? Насовсем?..
Сергей отвечал и отчего-то поводил плечами, словно чувствовал вдруг неуютность какую-то. Потом сообразил: изба стала пустой и оттого как бы вдвое просторнее. Отсюда вынесены кровати, нет столов, за которыми занимались ребята. На вешалке тоже просторно. А прежде нельзя было свободного крючка найти, всегда топорщилась гора пальто и шапок.
— Что-то… с-скучновато у вас, тетя Васса. Д-дядя Родион где?
Она, как бы вдруг потеряв все силы, опустилась на табуретку.
— Вдвоем мы, Сереженька, с младшим остались. Да и он уехал в военкомат. На приписку вызвали. Даже внучков мы с Нилычем не успели нажить…
— В-всех?! Уже?
— Всех, Сереженька, всех подгребла война…
— А д-дядя Родион… У него ж… г-года… под пятьдесят. Призвали?
— Сам призвался! — другим голосом сказала Васса Ильинична, и Сергей не понял, гордости в нем было больше или злости. — Раньше сыновей призвался, баламут! Поехал в военкомат — и призвался. Завсегда вперед других головой лезет — хоть в ярмо, хоть в петлю. Женился — первым среди братьев, хотя средним был. В колхоз — тоже первым. На заем подписываться — опять же Нилыч первым к столу пропихивается. А тут — ну разве усидит он, баламутный, когда такая туча натучилась!
И столько нерастраченного тепла, столько ласки, любви прорвалось в ее напевном мягком голосе, что у Сергея больно ворохнулось сердце.
— Что от Павлика слышно? Воюет?
Васса Ильинична потускнела, будто сумерки легли на светлое ее лицо.
— Были попервах два письма. А потом — канул… Живой ли, сокол…
— Ж-жив, тетя Васса! Т-таких, как Павка, и огонь, и пуля боятся…
— Ты кушай, кушай, Сереженька. Отощал в госпитале — щека щеку ест.
Для того, кто с боями отступал и неделями не видел горячей пищи, кто ночевал по госпиталям и по конец жизни наелся горохового супа и перловки, для того стол Вассы Ильиничны был царским. Но после первой рюмки вдруг пропал у Сергея аппетит. Закрутила, удавкой стянула сердце необъяснимая тоска.