«Что угодно, только не рога! Что угодно…» — Стараясь утишить сердце, неискренне измывался над собой: «Мы — деревня, в нас вскормлен, рычит, гнусавит, сопит староверческий идиотизм, мы алчем того, над чем смеется цивилизованный мир!..» Вспомнился немец-инженер, который приезжал в геологоразведочную экспедицию, и Сергей был за переводчика. Как-то в минуту откровения гость взялся иронизировать над русскими причудами: на свадьбах надевать невестиной матери хомут на шею, ежели она не усмотрела за дочкой, мазать дегтем ворота, позоря дом, в котором девица не соблюла невинности.
Да, искони, извека не щадила сельская молва вольности нравов, по-староверски круто, непрощающе остерегала целомудрие тех, кто, как говаривали прародители, «выкунел», кому на женихов под рождество Христово гадать. Праведную сообразность этих обычаев пытался Сергей доказать заезжему чужестранцу, а тот, хватив русской водки, глумливо склабился: «Пред прахом преклоняете колени, камрад! Ваши мужчины закрепощают женщину, сами оставаясь вольными в своих поступках…»
Врал бы себе Сергей, если б полностью согласился с ним. Сердце-то ныло и протестовало, не желало мириться с невозбранной упрощенностью нравов. Настя, Настуся была рядом, теплая, живая, неотъемная для сердца, как вешний привой…
Перекатил голову в ее сторону. Укрытая по грудь, лежала она лицом к стенке, сжавшись, подобрав коленки к животу, ладошки — под щекой. Меж лопаток угадывалась мягкая ложбинка. Просыпаясь по утрам, он любил целовать ложбинку, и Настя ответно, в дремоте поворачивалась к нему, прижимала рыжую голову к его шерстистой груди, уютно, как малыш, посапывала. И сейчас дышала ровно, тихо, но бог знает, что ей в эти минуты снилось! Не обернется ли опять, не произнесет ли чужое ему, незнаемое имя?..
И опять неутоленно взыграла в Сергее обида, с которой было справился: «Почему он, а не я? Почему, почему?.. Почему она вдруг такой безучастной, инертной становится, как осенняя вода? Не любит? А я, а сам?..»
И будто в низкой тучевой наволочи солнечное окошко прорезалось. Словно бы подсветило Сергею, и он пригляделся, приценился и — вроде в холодную воду босой ступил: да любит ли он Настасью?! Ведь бежит к ней, как олень через бурелом, напрямик, неоглядно. И подхлестывает не просто желание видеть ее, любоваться ею, радоваться каждому слову и жесту ее, влечет звериное, ненасытное, то, что в период гона влечет изюбра к самке через чащобы и пропасти… А кончалось это, и его честолюбивое краснословье легонько, локотками отпихивало Настю назад и в сторону, и она гасла, удалялась, и снился ей неведомый Артур…
Сергей в смятении провел ладонями по груди и животу: откуда в нем такое?! Возможно, Настя была той женщиной, что способна лишь мужское, первичное будить? Возможно, правы фрейдисты, утверждающие, будто всеми поступками людей движет подсознание и они рабы собственных гормонов? Но это же чушь! Если бы именно эти стимулы довлели над разумом, то не было бы и цивилизации. Но тогда как объяснить их с Настей отношения? Значит, любовь его к ней плотская? Значит, мужское, оленье, может угнать его и к другой женщине?
Ну и чертовщина же лезла в Сергееву голову!
Осторожно, чтобы не сбить Настиного сна, он поднялся, прикрыл ее одеялом, а сам стал одеваться, в сумраке отыскивая галифе, носки, гимнастерку… Пора наведаться к магазину, к недреманной очереди за ситцем. Застегивая на ощупь латунные пуговицы гимнастерки, туго затягивая широкий командирский ремень, он все посматривал, покашивался на спящую жену. Сергей переполнился теперь внезапным приливом незнакомой дотоле нежности. И прикидывал, каких расцветок будет ситец, хорошо бы — голубой или белый с мелкими цветочками, он бы к лицу был Насте. Да ведь ей всякое к лицу! Умела она вроде бы из ничего скроить, переиначить одежку так, что бабы только ахали, удивлялись. А в сущности, стоящих нарядов и не знала бывшая детдомовка…