— Я все рассчитал — они бы потащили вас на площадь, и там бы мои ребята тебя отбили и привезли сюда.
— Прощайся с жизнью, Веррер, — сказал Ван. Тут ему стало смешно. — Зачем с жизнью? — сказал он. — Живи. Парализованным.
— Прекрати, Ван, не валяй дурака, — заторопился Веррер, — я просто не знал, как с тобой сладить, ты мне позарез нужен, я же тебя безумно ценю, как специалиста и человека, ты же знаешь, Ван, я из самых лучших побуждений, я уже тут обо всем для тебя договорился, оклад, шофер, лучше, чем у меня самого, ей-богу.
Веррер захихикал жалобно, и Вана передернуло, и, видно, по лицу Вана Веррер понял, что это — все, и тогда он начал движение, и Ван уже знал, что это за движение, но было поздно, время растянулось, но Ван даже в этом растянутом времени уже не успевал — идиот, идиот, идиот, — подвывало в голове, и Дея начала падать в сторону Вана, все поняв, надеясь сбить его тело своим, и были хлопок и вспышка, и все было кончено, Дея лежала на полу, это была уже не Дея — женское тело, исходящее струйкой прозрачной розовой крови, а дуло уже описывало коротенькую дугу, целя в него.
— Я успею спустить курок, Ван, — сказал Веррер. — Тебе нужны две секунды, я знаю, соглашайся.
Но Ван не слышал этого тщательно продуманного предупреждения, он смотрел на Дею, и когда он попытался включиться в Веррера, он не смог. Он не смог окончательно и навсегда, не смог и уже не сможет, ни в Веррера, ни в другого, ни в самого себя. И Веррер понял сразу, понял чутьем специалиста по выживанию, и опустил пистолет, а потом поднял его опять и улыбнулся, и Ван понял, что больше он Верреру не нужен.
Инженер
Крошечное пыльное окно под потолком пропускало свет кусками, и неровные пятна ложились на грубый деревянный пол. Одно из таких пятен расположилось на столе, край пятна сполз с грязной миски и лежал на клеенке, пузырящейся, как ожог.
Он разложил ватман на полу и чертил, едва касаясь грифелем шершавой бумаги. Линия выходила слабой, еле видной, но иначе он не мог, если он начинал нажимать на грифель, начинала болеть голова. Голова была — полбеды, терпеть можно, но при нажатии грифелем терялась точность, не только прямые переставали быть прямыми, а окружности — окружностями, но вся схема начинала расплываться в голове, размазываться.
Он обернулся на скрип двери. Девичий силуэт возник в слепящем проеме, в золотом сиянии исходящих из-за спины солнечных лучей. Девушка скользнула внутрь, он недовольно поморщился на свет и вернулся к чертежу. Она звякала чем-то, что-то выставляла на стол из зеленой сумки, смахивала объедки, потом зажурчала вода — она мыла его спартанскую посуду, две тарелки и жестяную кружку. Не оборачиваясь, он следил за ней, без особого интереса, так, в качестве отдыха и развлечения, пока рука вычеркивала малый вал. Она принесла хлеб и сыр. Сейчас она уйдет, и я поем, подумал он.
Плечо затекло. Он поражался этому много раз, — казалось, он никогда не прилагает усилий при черчении, рука, водящая карандашом, ходит легко, но мышцы почему-то устают, начинает ныть предплечье, потом — лопатка и шея. Девочка скользнула за дверь и вернулась с ведром воды. Повозившись еще немного, она подошла к двери и взялась за ручку, чтобы исчезнуть в проеме. «Сахар», — сказал он, не поворачивая головы. «Что?» — встрепенулась девочка. «Я сказал: сахар», — повторил он, — «Мне нужен сахар.» Она закивала и замерла в полуобороте, словно ожидая других приказаний, но он чертил, и она ушла, еще раз впустив и оборвав поток солнечных лучей.
Светлая сторона комнаты была заполнена клубящейся в воздухе пылью. Он сидел и смотрел на пыль. Еще ребенком ему мерещилось нечто волшебное, некое присутствие чуда в висящих посреди нагретого, пахучего воздуха крошечных частицах. Он сидел, охватив колени, смотрел на пыль и улыбался. В эти минуты он и выглядел ребенком, двадцатилетним мальчишкой с зелеными глазами под густыми бровями. Правой рукой он держал себя за запястье левой, в левой был зажат принесенный девочкой кусок хлеба. Сейчас он не думал ни о хлебе, ни о девочке, не думал ни о чем. В горячее стекло оконца билась снаружи муха, глупая, подумал он, зачем тебе внутрь, — и это напомнило ему о работе. Ленясь встать, он переполз в другой угол комнаты, туда, где слабый свет не слепил привыкшие к полутьме глаза, и взялся за карандаш. Кроме тарелок, чашки и стола, карандашей и чертежной бумаги, в доме не было ничего.
Ночью он вышел на порог, чертеж был почти окончен. Звезды висели над лесом, и он задохнулся от счастья, как задыхался каждый вечер. Чувство свободы, конца пути заполняло его и давало ощущение высшего покоя, невозможного, сбывшейся мечты. Он лег на вытертую подстилку, заложил руки за голову и заснул.