Поборник реализма в немецкой литературе, Фарнгаген использовал в борьбе за его упрочение и творчество Пушкина. В берлинском «Ежегоднике научной критики» за 1838 год Фарнгаген опубликовал подробнейшую рецензию на три первых тома сочинений Пушкина, вышедших в Петербурге. Предметом восхищенного внимания автора стали «Евгений Онегин», «Борис Годунов», «Полтава» и множество стихотворений Пушкина.
Указывая на то, что русский язык может «равняться с самыми развитыми языками нынешней Европы», Фарнгаген писал: «Когда на таком языке начинают говорить поэты, можно ожидать великих явлений… И вот с недавнего времени русская поэзия пробудилась к бурной жизни, и ее чистейшим и наиболее ярким выразителем является Пушкин. Как ни многочисленны, как ни разнообразны его предшественники и последователи – Грибоедов, Баратынский, Дельвиг, Языков, Венедиктов, князья Вяземский и Одоевский, Шевырев и многие другие, – он превосходит их всех, он их глава. Он выражает всю полноту жизни своего времени и поэтому национален в высшем смысле слова». Татьяна Ларина воспринимается критиком как «верное зеркало русской жизни», «выражение мужественной, вольнолюбивой, непокоренной и непокоримой души».
Интерес к творчеству Гёте у Пушкина возник после 1825 года, и особенным образом он проявился по отношению к «Фаусту». В 1822–1825 годах поэт создает ряд стихотворных набросков к теме «Фауст». Образ Фауста возникает в плане окончания «Сцен из рыцарских времен». Первый пролог к «Фаусту» (на земле) – разговор между директором театра, поэтом и шутом, – возможно, подсказал и «Разговор поэта с книгопродавцем», предпосланный Пушкиным первой главе «Онегина». «Подобное композиционное оформление, как бы примеряющее новое произведение к «Фаусту», само по себе говорило о масштабе замысла, теснившегося в творческом сознании Пушкина и настойчиво требовавшего своего воплощения, свидетельствовало о грандиозности предпринятого им литературного подвига»[145]
.По свидетельству А.О. Смирновой, Пушкин в разговоре с Жуковским заметил однажды: «Фауст» стоит совсем особо. Это последнее слово немецкой литературы, это особый мир, как «Божественная комедия», это – в изящной форме альфа и омега человеческой мысли со времен христианства, это целый мир, как произведения Шекспира»[146]
.Наконец, поэтической данью гению Гёте и дальнейшим развитием «вечного образа» в последекабристскую пору, когда какие-то грани фаустовского образа отобразили новые черты российской и общеевропейской действительности, стала «Сцена из «Фауста».
В первом издании 1826 года «Сцена из «Фауста» Пушкиным была названа «Новая сцена между Фаустом и Мефистофелем», что и само по себе как бы подтверждает Гётевское представление о коллизии Фауст – Мефистофель и вместе с тем дает развитие и дополнение характеров великой трагедии («новая» сцена). Естественно возникают вопросы, в какой мере «Фауст» Гёте творчески осваивается Пушкиным, противостоит ли герой пушкинской «Сцены» Гётевскому характером отношения к жизни, волевыми устремлениями и, если это так, разделяет ли Пушкин умонастроения героя. Разобравшись в этом, мы поможем учащимся понять конкретно-историческую обусловленность и самобытность созданий обоих поэтических гениев, еще раз убедиться, что обращение русских писателей к инолитературным образцам вовсе не есть просто подражание.
Лейтмотив мироощущения Фауста у Пушкина – «Мне скучно, бес». Для этого, нового, Фауста Мефистофель не поводырь, не открыватель истин, не часть его собственной души, исполненная вечных исканий, сомнений и неудовлетворенности (как у Гётевского героя), нет, здесь Мефистофель только расторопный прислужник и развлекатель, истощивший свою выдумку и уже не верящий в выгодность сделки, заключенной с временным патроном: слишком не похоже, чтобы новый Фауст избавился от хронического сплина и в упоении минутой отдал, наконец, черту свою душу. Действительно, испробовано все:
и т. д. – сетует Мефистофель, но все напрасно. Фауст несчастлив, он скучает.