Смею утверждать, что моя жизнь, моя участь, звучание моих слов — единственная моя отрада — и тайная борьба с ложным порядком вещей полагают некоторую аналогию к тяготам той бедной дамы. И, заметь, то были лучшие дни моей жизни, когда приходилось усмирять всего-то свору мерзко кривлявшейся нечисти.
Жар, мощь, ясность моего искусства оставались невредимы — во всяком случае, до известной меры. Я наслаждался, я убеждал себя наслаждаться одиночеством труда и тем другим, еще более острым одиночеством, которое автор испытывает, когда стоит за ярким щитом своей рукописи перед бесформенной публикой, едва различимой в темной зале.
Клубок пространственных препон, отделявших мою прикроватную лампу от освещенного островка ораторского пюпитра, распутывался волшебством моих заботливых друзей, помогавших мне достичь тот или другой отдаленный зал так, чтобы мне не пришлось возиться с узкими, тонкими, липкими лентами автобусных билетов или погружаться в громовой лабиринт Métro. Как только я благополучно утверждался за кафедрой со своими рукописными или отпечатанными листами, разложенными передо мной на уровне солнечного сплетения, я совершенно забывал о присутствии трех сотен обращенных в слух лазутчиков. Графин разбавленной водки, мой единственный лекторский каприз, был также единственной моей связью с материальным миром. Подобно солнечному блику на величавом челе какого-нибудь вдохновенного священника, означающему, что он запечатлен художником в момент божественного откровения, сияние, облекавшее меня, с непогрешимой точностью выявляло все недостатки произведения. Мемуарист отмечает, что я не только порой замедлял чтение, отщелкивая тем временем перо и заменяя запятую на точку с запятой, но был также известен тем, что вовсе замолкал, нахмурившись над фразой, и перечитывал ее, вычеркивал, правил, и «вновь читал весь пассаж с каким-то вызывающим самодовольством».
Мои чистовики написаны разборчиво, но я чувствую себя спокойнее, когда передо мной отпечатанный текст, а толковой машинистки у меня опять не было. Помещать тот же призыв в ту же газету было бы верхом безрассудства: что, если он сызнова приведет ко мне Любу, окрыленную новой надеждой, и чертова катушка начнет вращаться сначала?
Я позвонил Степанову, полагая, что он может помочь. Он полагал так же, и после приглушенного совещания со своей щепетильной женой на самой кромке мембраны (все, что я смог уловить, было: «сумасшедшие непредсказуемы») она взяла дело в свои руки. Они знали одну очень порядочную молодую женщину, работавшую в русском детском саду «Пасси на Руси»[91]
, в который их Долли ходила еще четыре-пять лет тому назад. Это Анна Ивановна Благово. Знаком ли я с Оксманом, у которого русская книжная лавка на улице Кювье?«Да, немного. Но я хотел бы знать —»
«Так вот, — продолжила она, перебивая меня, — Аннетточка секретарствовала у него, пока его постоянная машинистка лежала в госпитале, но теперь та совершенно поправилась, и вы можете…»
«Все это замечательно, — сказал я, — но я хочу знать, Берта Абрамовна, почему вы назвали меня „непредсказуемым сумасшедшим“? Должен вас заверить, что у меня нет привычки насиловать девиц…»
«Господь с вами, голубчик!» — воскликнула госпожа Степанова и принялась объяснять, что это она отчитывала своего рассеянного мужа, усевшегося на ее новый ридикюль, подходя к телефону.
Не поверив ни единому слову в этом объяснении (как шустро! как ловко!), я все же сделал вид, будто удовлетворен им, и пообещал заглянуть к ее книгопродавцу. Несколько минут спустя, когда я уже хотел было открыть окно и, стоя перед ним, начать раздеваться (в минуты особенно сильно саднящего вдовства весенняя ночь, мягкая, черная, есть самая ублажительная voyeuse, о какой только можно мечтать), позвонила Берта Степанова и сказала, что быкочеловек (как дрожала от страха моя Айрис, читая об островном зверинце доктора Моро — особенно те сцены, где, например, «воющая фигура», еще наполовину забинтованная, убегает из лаборатории!)[92]
до утра будет сидеть в своей лавке над воплощенным кошмаром бухгалтерских книг. Она-то знает, хе-хе (русский смешок), что я полуночник, так что, возможно, захочу пойти к нему в лавку «Боян» sans tarder, не медля, гнусный оборот. Захочу, отчего нет.