Как и о многих русских эмигрантах, чьи силы на исходе, а профессия утрачена, трудно было сказать, на какие именно средства живет д-р Благово. Казалось, он коротал пасмурный вечер жизни или читая подряд комплекты толстых журналов (с 1830 по 1900 или с 1850 по 1910 год), которые Анечка приносила ему из оксмановской библиотеки, или сидя за столом и с помощью равномерно щелкающего приспособления наполняя табаком полупрозрачные концы папирос, коих он никогда более тридцати штук за день не выкуривал во избежание сердечных перебоев по ночам. Собеседником он был никаким, ни одного из бесчисленных исторических анекдотов, вычитанных им в потрепанных номерах «Русской старины», он не мог пересказать в точности, что проливает свет на Аннеттину неспособность запоминать стихи, эссе, рассказы, романы, которые она для меня печатала (я знаю, что уже брюзжал по этому поводу, но пунктик все еще изводит меня — слово, кстати сказать, родственное древнерусскому «водимая» — жена, супруга)[113]
. Он к тому же был одним из последних известных мне людей, которые все еще носили манишку и штиблеты с резинками.Он спросил меня — и это единственный запомнившийся мне вопрос, — почему я не указываю в печати своего титула, украшающего наш тысячелетний род? Я ответил, что принадлежу к числу тех снобов, которые убеждены, что плохие читатели и так в курсе авторской подноготной, но которые надеются, что хороших читателей в большей степени увлекут их книги, чем родословная. Д-р Благово был глупый старикан, и его съемные манжеты могли быть и посвежее, но сегодня, в печальной ретроспективе, память о нем дорога мне: он был не только отцом моей бедной Аннетты, но и дедом моей обожаемой и, возможно, еще более несчастной дочери.
Д-р Благово (1867–1940) женился сорока лет на провинциальной красавице из волжской Кинешмы, расположенной в нескольких верстах к югу от одного из моих самых романтичных поместий, славного своими дикими оврагами, превращенными теперь в гравийные карьеры или расстрельные ямы, а
В тот же вечер я письменно уведомил ее отца, что мы с Аннеттой решили пожениться, а на другой день, после полудня, когда она пришла ко мне печатать, я встретил ее в сафьяновых домашних туфлях и шелковом халате.
«Сегодня работать не будем — праздник Флоры», — сказал я, указывая с не вполне нормальной улыбкой на гвоздики, ромашки, анемоны, асфодели и голубые куколи среди белесой ржи, украшавшие в нашу честь мою комнату. Она окинула взглядом цветы, шампанское и канапе с черной икрой, фыркнула и повернулась, чтобы сбежать, но я втащил ее обратно в комнату, запер дверь и спрятал ключ в карман.
Не стоит и говорить, что наша первая попытка близости потерпела полное фиаско. Мне так долго пришлось убеждать ее, что час пробил, а она так стойко боролась за каждый дюйм одежды, который мог быть удален, и спорила с тем, до каких частей ее тела дозволяют прикасаться Венера, Дева Мария и maire нашего arrondissement, что ко времени, когда я наконец добился от нее пригодного для капитуляции положения, я сам превратился в бессильную развалину. Мы лежали обнаженные, схватившись друг с другом в вялом клинче. Но тут ее губы приоткрылись навстречу моим в ее первом добровольном поцелуе. Силы вернулись ко мне. Я поспешил овладеть ею. Она закричала, что я причиняю ей ужасную боль, и, бурно извернувшись, вытолкнула окровавленную и трепещущую рыбину. Когда я попытался в виде унизительной компенсации сомкнуть ее пальцы на орудии своей страсти, она отдернула руку, обозвав меня «грязным развратником». Пришлось самому исполнить пакостный акт, пока она глядела со скорбью и изумлением.