Я получил машинописные экземпляры переводов «Красного цилиндра» (озаглавленного «The Red Topper»![121]
) и «Камеры люцида» чуть не в один день, осенью 1937 года. Они оказались даже еще более гнусными, чем я предполагал. Мисс Гаворт, англичанка, провела три счастливых года в Москве, где ее отец был послом; мистер Кулич был пожилым ньюйоркцем русского происхождения, подписывавшим свои письма именем «Бен». Оба допускали одинаковые ошибки, выбирали неверное значение в одинаковых словарях и с одинаковой беспечностью никогда не утруждали себя проверкой коварного омонима с виду знакомого слова. Они были слепы к контекстуальным оттенкам цветов и глухи к градациям шумов. Их классификация природных объектов редко доходила от класса до семейства и еще реже — до рода, в строгом значении слова. Они путали экземпляр с видом[122]; Подскок, Прыжок и Бросок в их представлении носили серые мундиры одного синонимического полка; и не было ни единой страницы, где бы они не сели в лужу. Пуще всего завораживала меня — в дурном, бесовском смысле — их уверенность в том, что низведенный их невежеством и небрежностью до взвизгов и бормотания пассаж можно выдать за творение респектабельного автора. Их литературные навыки были настолько схожи, что теперь я подумываю — а что если Бен Кулич и мисс Гаворт были тайно женаты друг на друге и состояли в постоянной переписке, одолевая какое-нибудь каверзное место? А то еще они могли бы, пожалуй, воссоединяться на полпути для лингвистического пикника на муравчатом краю какого-нибудь кратера на Азорских островах.Приведение в порядок их отвратительной стряпни и последующая диктовка Аннетте исправлений отняли у меня несколько месяцев. Свой английский она вынесла из американской школы-интерната в Константинополе (первый этап западной эмиграции семьи Благово), в которой проучилась четыре года (1920–1924). Я был приятно удивлен тем, как быстро пополнялся и улучшался ее словарь, когда она принялась исполнять новые для нее обязанности, и потешался над чувством невинной гордости, возникавшим в ней, когда ей удавалось в письмах в издательство «Allan & Overton», Лондон, и Джеймсу Лоджу, Нью-Йорк, в точности передать мой гнев и сарказм. Собственно, ее doigté для английской (и французской) клавиатуры была лучше, чем при печатании русских текстов. Небольшие спотычки, конечно, были неизбежны в любом из языков. Как-то раз, просматривая копию обширнейшего списка исправлений, уже отосланного моему терпеливому Аллану, я заметил, что она допустила обычную ошибку, простую опечатку («here» вместо «hero» или, может быть, «that» вместо «hat» — уж не вспомню, но мне кажется, там была «h»), которая придавала предложению угрюмо-плоский, но, увы, не вовсе бессмысленный вид (правдоподобие сгубило немало добросовестных корректоров). Ошибку можно было тотчас исправить, послав Аллану телеграмму, но заваленный работой нервозный автор очень болезненно относится к таким мелочам, и я выразил свое неудовольствие с неоправданной резкостью. Аннетта принялась рыться в ящике (не в том) в поисках бланка телеграммы и, не поднимая головы, сказала:
«Она была бы тебе намного лучшей помощницей, чем я, хотя я правда страшно стараюсь».
Мы никогда не упоминали Айрис — это было одним из подразумеваемых условий в нашем семейном кодексе, но я сразу же понял, что Аннетта имела в виду именно ее, а не бестолковую английскую девицу, присланную агентством несколько недель тому назад и отосланную обратно в упаковке и с бантиком. По какой-то сокровенной причине (вновь сказывалось переутомление) я почувствовал, как мне на глаза наворачиваются слезы, и, прежде чем мне удалось встать и выйти из комнаты, я обнаружил себя бесстыдно рыдающим и бьющим кулаком по толстой безымянной книге. Она скользнула в мои объятия, тоже всхлипывая, и в тот вечер мы пошли смотреть новую картину Ренэ Клера[123]
, а поужинали в «Grand Velour».