Все эти глупые розыгрыши — немного жестокие, но лишь настолько, насколько жесток бессмысленный хохот, — входящие в систему грубоватого юмора американских университетов, соленые, нелепые, проникнутые национальным духом, наносили ему глубокие раны, о которых его товарищи даже не подозревали. Его сразу же выделили из остальных первокурсников, и не только из-за его промахов, но и потому, что его лицо было безумным и детским, тело — долговязым и костлявым, а ноги походили на подпрыгивающие ножницы. Другие студенты проходили мимо него ухмыляющимися группками — он покорно здоровался с ними, но его сердце сжималось. А самодовольные, улыбающиеся лица его сокурсников, умудренных опытом, кичливо неповинных в глупых промахах, иногда приводили его в буйную ярость.
— Улыбайтесь, улыбайтесь, улыб-б-байтесь, черт вас дери! — ругался он сквозь скрежещущие зубы.
Впервые в жизни он почувствовал ненависть ко всему, что слишком уютно укладывается в мерки. Он начал испытывать неприязнь и зависть к незаметной ординарности, несущей печать общности, — к бесчисленным рукам, ногам, запястьям, ступням и торсам, которые удобно сформированы для готовой одежды. И где бы он не встречал смазливую правильность, он ее ненавидел — глупо красивых юношей с сияющими волосами, разделенными на ровный пробор, с уверенными, сильными, не длинными и не короткими ногами, выписывающими грациозные па на полу танцевального зала. Он жаждал стать свидетелем какого-нибудь их глупого промаха — пусть бы кто-нибудь из них споткнулся и растянулся на земле во весь рост, испортил воздух, потерял стратегическую пуговицу в смешанном обществе, не заметил, болтая с хорошенькой девушкой, что рубашка выбилась у него из брюк. Но они не делали ошибок.
Когда он проходил по территории университета, он слышал, как его насмешливо окликают из десятка бесстрастных окон, он слышал сдерживаемый смех и скрежетал зубами. А ночью, костенея от стыда в темной постели, он рвал пальцами простыню, потому что в его мозгу, рожденный неуравновешенным воображением, раздутым самолюбием сосредоточенной в себе натуры, пылал образ аудитории, полной студентами — полной ухмыляющимися летописцами его выходок. Он душил рвущийся из горла вопль пальцами, скрюченными в когти. Он хотел стереть постыдную минуту, распустить ткань. Ему казалось, что он погиб бесповоротно, что начало его университетской карьеры помечено нелепостями, которых никто никогда не забудет, и что у него есть только один выход: все остающиеся четыре года постараться быть как можно незаметнее. Он видел себя в наряде клоуна и со жгучим презрением к себе вспоминал свои прежние мечты об успехе и популярности.
Искать сочувствия ему было не у кого — друзей у него не было. Его представления о студенческой жизни были романтическими и неясными, — он почерпнул их из книг, и к ним примешивались воспоминания о Стовере в Йельском университете, о юном Фреде Фирноте и веселых юнцах, которые, дружески ухватив друг друга под руки, во весь голос распевали университетский гимн. Никто не сообщил ему даже самых примитивных сведений о довольно-таки примитивной жизни американских университетов. Его не предупредили о различных табу студенческого существования. И в результате он наивно вступил в свою новую жизнь совсем к ней неподготовленным, как и в дальнейшем он вступал в каждую свою новую жизнь (если не считать его дурманных грез о себе — незнакомце в Аркадии).
Он был один. Он был отчаянно одинок.
Однако университет был чудесным, незабываемым местом. Он находился в маленьком городке Пулпит-Хилл в самой середине большого штата. Студенты приезжали на автобусах из унылого табачного городка Эксетер и двенадцати милях от университета. Окрестности были необжитыми, мощными и безобразными — холмистый край полей, перелесков и оврагов. Однако сам университет был погребен в сельской глуши; он был расположен на большом столовом холме, который кручей поднимался над равниной. Добравшись до вершины холма, вы внезапно оказывались в конце извилистой улицы, по сторонам которой располагались дома преподавателей и которая тянулась на милю до центра городка и до университета. Территория его занимала широкое пространство прекрасных газонов и великолепных старых деревьев. Ближний конец ее замыкали построенные по сторонам внутреннего квадратного двора кирпичные здания начала XIX века. Дальше беспорядочно располагались корпуса поновее, построенные в скверной современной манере (неогреческий педагогизм); за ними начинались густые леса. Университет еще хранил в себе приятный привкус нетронутой глуши — в нем была отчужденность, очарование уединения. Юджину он казался провинциальным аванпостом великой Римской империи — первобытная глушь подкрадывалась к нему, как хищный зверь.